Видно, как старания объединить все противоречащие друг другу цели уподобляются попыткам найти квадратуру круга. С одной стороны, войска на Востоке следует высвободить и перебросить на Западный фронт для участия в решающей битве. С другой, нужно изыскать необходимые для этого резервы продовольствия и сырья, которые можно получить только на Востоке, но для этого потребна широкомасштабная военная оккупация. С одной стороны, захват власти большевиками не мешало бы «использовать» для заключения сепаратного мира и расчленения России, а с другой — их надо заменить на надежные «бывшие царские элементы», которых уже почти и не осталось.
Бесконечной игре с противоречивыми возможностями еще больше способствовал тот факт, что с военно-исторической точки зрения положение центральноевропейских держав зимой 1917–1918 гг. было исключительно благоприятным. Германские войска глубоко вклинились во французскую (после осенних сражений) и итальянскую территории, продолжали продвигаться в глубь Балкан, Галиции, Прибалтики, а британский и американский флоты в ходе неограниченной подводной войны понесли тяжелые потери. Нилл фергюсон, который выставляет отличные оценки германским войскам по критериям чисто «военной эффективности» (типа «процент умерщвления» и т. п.), обобщает ситуацию парадоксальным образом: «Немцы проиграли войну потому, что почти уже выиграли ее»{333}. Только напряженным поиском баланса между возможностью и реальностью можно также, видимо, объяснить, почему на самом верху рейха дело доходило до таких горячих споров и истерических сцен именно перед началом переговоров в Бресте и одновременно с ними*. Винфрид Баумгарт даже считал, что «разнобой и половинчатость в германской восточной политике в 1918 г. (…) стали следствием январского кризиса в руководстве»{334}. Однако причиной кризиса в руководстве явилось абсолютное перенапряжение в ситуации, которая в военном отношении казалась все еще достаточно благоприятной настолько, что позволяла мечтать об «окончательной победе» (в случае скорейшего развала французского фронта), но в политическом отношении в результате завоевания власти большевиками не стала легче, а, скорее, еще больше запуталась. Перспективы и горизонты германской «мировой политики» в течение 1918 г. расширялись, тогда как реальные возможности действий неуклонно сужались. Гипертрофированные «планы относительно восточных пространств» явились прежде всего прямым результатом блокады и самоблокады на Западе.
Истерия у немцев и у Антанты
Колеблющимся и завышенным самооценкам германских политиков и военных в точности соответствовали панические оценки ситуации и перспективы в лагере союзников по Антанте, абсолютно уверенных в том, что захват власти большевиками был «германской революцией на российской почве». Начальник британского Генерального штаба Робертсон, например, был убежден, что сепаратный мир между немцами и большевиками перечеркнет все надежды на победу Антанты в 1918 г. — несмотря даже на прибытие свежих американских войск{335}. Меморандум маршала Фоша от декабря 1917 г. с гротескными преувеличениями рисовал опасность германского проникновения в Сибирь и на Дальний Восток{336}. Высланный из Петрограда в январе 1918 г. британский посланник Джордж Бьюкенен считал вопросом жизни и смерти противодействие угрозе заключения Брестского сепаратного мира, поскольку «русско-германский альянс после войны означал бы постоянную угрозу Европе и в особенности Англии»{337}. Меморандум французского министра иностранных дел в феврале 1918 г. также констатировал, что организационная перестройка России Германией представляет собой для будущего еще более ужасную угрозу, чем для текущего момента. Японское правительство даже не сомневалось, что после России Германия как колониальная держава проникнет в Китай, Монголию и Маньчжурию, а министр иностранных дел Гото предвидел образование биполярного мира, в котором Соединенные Штаты как атлантически-тихоокеанская морская держава будут противостоять Германии как евразийской континентальной державе{338}.
В январе, когда переговоры в Бресте переживали свой первый кризис, а большевики разогнали настроенное против них демократическое большинство избранного в декабре Учредительного собрания, представители Антанты в Петрограде — к примеру, американский посол Фрэнсис или офицеры британской разведки Сидней Рейли и Брюс Локхарт — все же попытались вступить в переговоры с советским правительством и своими контрпредложениями воспрепятствовать угрожающему заключению сепаратного мира. Обнародование «четырнадцати пунктов» Вудро Вильсона 8 января 1918 г. было в сущности продиктовано стремлением торпедировать заключение мира между Германией и Россией обещанием содействия в демократическом самоопределении и американской помощи в восстановлении страны.
Нарком иностранных дел Троцкий шел на уступки (по крайней мере, на словах). Время от времени он даже зондировал возможности возобновления военного сотрудничества Советской России с западными союзниками в случае поддержки Германией контрреволюции, правда, с явной целью использовать такую возможность в качестве жупела, чтобы улучшить свою позицию на переговорах в Бресте. В конечном счете стало ясно, что западные правительства отнюдь не готовы пойти на официальное признание узурпированной большевиками власти. Напротив, британской и французской сторонами еще в декабре 1917 г. были разработаны абсолютно анахронические, зафиксированные в секретных договорах проекты использования смутного времени и мировой войны для расчленения всей России на сферы полуколониальных интересов — и именно потому, что подобные планы, как им казалось, строили центральноевропейские державы.
На германскую сторону эти дипломатические интермедии не произвели впечатления, они скорее окрылили ее, побуждая развивать «планы относительно восточных пространств». И если тяжесть собственного положения она еще плохо представляла, то насчет затруднений партнеров по переговорам, большевиков, у нее сомнений не имелось.
2. Россия. Зимняя сказка[69]
В условиях продолжавшейся мировой войны более глубокое понимание побудительных сил и мотивов переворота в России едва ли было возможно. Вместо этого под знаменем дискуссий о целях войны в который раз на обсуждение выносились старые спорные научные вопросы, касающиеся России и российской истории. Разгоревшаяся в довоенный период борьба «школ» возобновилась уже в первых статьях военного периода, отличавшихся все более острыми полемическими преувеличениями, и достигла кульминации в интерпретации русских революций 1917 г., а также в выводах относительно немецкой восточной политики.
Во главе противников мирного соглашения с единой Россией стояли Пауль Рорбах и Теодор Шиман, к ним примкнул специалист по истории Средневековья из Тюбингенского университета Иоганнес Галлер, также остзейского происхождения. Исходным пунктом их рассуждений служил выдвинутый Шиманом и развитый Галлером тезис о том, что Российская империя в целом представляет собой искусственное образование и потому обречена распасться на свои «естественные исторические и этнические составные части» (как выразился Рорбах) — или даже подвергнуться принудительному расчленению{339}. Характеристика царской империи как тюрьмы народов сочеталась здесь с резко негативной оценкой великороссов и «московитов» как носителей российской государственности. Все прогрессивное и созидательное в истории России, по их мнению, было результатом германско-немецких влияний вплоть до самых последних времен.
Этих трех авторов ни в коем случае не следует причислять к представителям крайних реакционных кругов вильгельмовского рейха. С приверженцами «всегерманской» державной мировой политики они кое в чем сильно враждовали. И напротив, их взгляды соприкасались с национально-либеральными или социально-либеральными концепциями Срединной Европы, выдвигавшимися, например, Вальтером Ратенау или Фридрихом Науманом, а также противоречили пропаганде войны со стороны германской социал-демократии, пока речь шла о борьбе против «царского деспотизма».
Цели войны и мнения теоретиков
События весны 1917 г., казалось, блестяще подтверждали тезисы этих авторов о внутренне прогнившей царской империи. В самом деле, как с удовольствием констатировал Пауль Рорбах, «все те у нас, кого в России в насмешку называли немецкими неорусофилами, новыми друзьями России… в начале революции и при ее теперешнем развороте с тимпанами и фанфарами провалились на своем российском экзамене»{340}.