«Разве русский — не самый человечный человек? Разве его литература не самая человечная из всех — святая благодаря своей человечности?»{349} В таком тоне, как в 1917 г. писал о русских Томас Манн, его семейный друг-враг, его alter ego, «литератор цивилизации» и «демократически-республиканский фразер-поджигатель» Генрих Манн не мог и не захотел бы говорить о французах, да ему бы и не позволили. Его эссе «Золя», опубликованное в 1915 г., выдержано скорее в стиле метафорических общих мест, вполне понятных для посвященных, и в нем полностью отсутствуют открытые духовно-политические признания и заявления. Выпады Томаса Манна против брата Генриха касались не столько текста, сколько подтекста, разоблачавшего последнего как «вражеского агента». После того как «военное вторжение цивилизаторских войск потерпело неудачу», Германия, по словам Томаса Манна, является объектом духовной интервенции и подрывной деятельности, и это, «возможно, гораздо более мощная и всеподавляющая политическая интервенция Запада, которая когда-либо насылалась судьбой на Германию»{350}. Россия, в частности именно большевистская Россия, являлась в противоположность этому не только потенциальным политическим союзником Германии, но и предоставляла широкое духовное пространство, в котором германская сущность могла зарядиться и обогатиться нерастраченной духовной силой и консервативно-революционным порывом.
Большевизм и дух России
Солидная часть ранних интерпретаций большевизма также отмечена стремлением (связанным с германской идеологией мировой войны) видеть в «духовной России» подлинную Россию и искать ключ к событиям современности в сочинениях Толстого и Достоевского.
Одним из первых и самых активных в цехе немецких «знатоков России» был Карл Нётцель, переселившийся в Германию из Российской империи, где, если верить одному рецензенту, он «чувствовал себя как дома не только в светских салонах, но и в избах беднейших крестьян». Поэтому, продолжает рецензент, Нётцель «имеет право претендовать на то, что его описания более ценны и основательны, чем описания любого другого западного европейца»{351}. А в одной рецензии на вышедшую в 1916 г. книгу Нётцеля «О простом русском народе»{352} можно было прочитать: «[Она] показывает нам жизнь народа на своей земле и свидетельствует о его глубоком отличии от нас, которое нас скорее пугает, чем увлекает, даже если мы восхищаемся этим отличием и не можем не почитать его»{353}.
В том-то и крылась тайна успеха Нётцеля и многих других «знатоков России» его склада: она заключалась в крайне искусственном затемнении проблем в духе своего времени. Нётцель издал целую серию толстенных книг, выходивших одна задругой и посвященных «духовным основам России» (так назывался самый известный из его трудов){354}. Опубликованную в 1918 г. работу «Годы зрелого мастерства Толстого. Введение в современную Россию» он закончил, если верить предисловию, еще до начала войны и отдал в типографию якобы без всяких изменений в ее содержании. «Ничто из того, что произошло в этот период, включая российскую революцию», по его словам, не противоречит уже предпринятым в этой книге «попыткам истолкования русской сущности и российской ситуации в области культуры». В судьбе и характере Толстого «как предтечи и завершителя русской сущности» идеально предначертана «судьба культуры» в России{355}.
В дальнейшем Нётцель в своих книгах применял этот посыл, каждый раз варьируя его, и к феномену большевизма. Основная мысль его столь же проста, сколь и запутанна. Она заключается в следующем: «Социальное движение в России в течение двух столетий производилось духовно единой, межсословной прослойкой, так называемой интеллигенцией». Последняя за долгое время отсутствия у нее политического влияния создала «русское социальное учение», для которого характерны мифологическое мышление и эсхатологическое ожидание спасения. Но это органически связывает его с «образом мыслей и душевной ориентацией» всего русского народа. Большевизм, по мнению Нётцеля, в сущности есть не что иное, как «итог и необходимый результат совокупного русского учения об обществе», принявшего форму откровенного «идеологического деспотизма», что отвечает «русскому душевному складу». Своего трагического кульминационного пункта, своей Голгофы, «призвание русской интеллигенции» достигает в эксперименте большевизма. А ее миссия, по мнению Нётцеля (вольно трактовавшего Достоевского), заключается в «просвещении культурного человечества относительно этого ложного пути — причем сама она проходит этот путь до конца»{356}.
Аналогичные, но более прямолинейные аргументы приводил Элиас Гурвич, также выходец из России. В своем введении к вышедшему в 1918 г. под заголовком «Политическая душа России» переводному сборнику статей, который был опубликован в России еще в 1909 г. под названием «Вехи», он объяснял необходимость этого запоздалого издания следующим образом: «Политическая интеллигенция… это политическая душа России. Как справедливо отмечает Булгаков, “весь идейный багаж, все духовное оборудование вместе с передовыми бойцами, застрельщиками, агитаторами, пропагандистами, был дан революции интеллигенцией”»[71].
Поэтому, как полагает Гурвич, чтение этой самокритики российской интеллигенции дает ключ к пониманию революционного развития в России. Авторы, пишет он, не только поставили диагноз болезненно гипертрофированному радикализму интеллигенции, но и указали на средство для лечения: «…необходимость профессионального восприятия жизни, самодисциплина, терпение и умеренность… свойства, которые, как справедливо подчеркивают наши авторы, присущи на бытовом уровне западноевропейскому человеку. И прежде всего это качества немецкого человека…» Германия должна выполнить свою культурную миссию по передаче этих ценностей России. Но и сама Германия могла бы поучиться русскому активизму и мужеству перед лицом смерти, как противоядию против «дефицита гражданского мужества и оппозиционной действенной силы», чем, к сожалению, издавна отличаются немцы и что мешает им преодолевать «устаревшие формы политической жизни»{357}.
Третья интерпретация российской «культурной судьбы» содержится в работе Артура Лютера, также выходца из России, которому суждено было стать в 1920-е гг. одним из важнейших посредников и переводчиков русской литературы в Германии. Свой доклад «Мир духовных и политических представлений большевиков» Лютер прочитал в июне 1918 г. на пленарном заседании «Германского общества по изучению Восточной Европы», основанного Гётчем и др. и возобновившего свою работу после заключения Брестского мирного договора. Лютер поставил под сомнение расхожую концепцию, что господство большевиков станет краткосрочной аферой, поскольку большевистские вожди в своем большинстве «не русские по национальности». В таком, зачастую антисемитски окрашенном, взгляде на события крылось, по Лютеру, глубокое заблуждение: «Троцкий, Каменев и др., несмотря на их нерусское происхождение, являются, тем не менее, настоящими русскими по своему мировоззрению и устремлениям, они русские и в своем интернационализме». В Германии недопонимают «суггестивную мощь русского духа… который, однако, зачастую действует неотразимо на тонко чувствующих иностранцев». И наконец, «вся наша западноевропейская жизнь» представляется «узкой и мелкой по сравнению с безбрежным российским идеализмом»{358}.
Еще Томаш Масарик установил, что марксизм для русских — не доктрина или учение, но «настоящая религия, предмет веры»{359}. Подобно Чернышевскому или Бакунину, «Толстой также всегда обращался ко всем людям всех народов», а газета Горького уже в 1905 г. возвестила начало мировой революции. Большевики, считает Лютер, лишь продолжили эту традицию русского мессианства — вместе с его деспотической подоплекой, «согласно которой всякое уклонение от такого воззрения воспринимается русскими как злонамеренность, лицемерие и лишь в самом благоприятном случае как недостаток понимания»{360}.
Тем не менее Советская Россия находится в тупике — в экономическом и социальном отношении. Там думают, «что живут уже в 2000 г., хотя в действительности не добрались еще до 1789 г.», «застряв в самой гуще эпохи Томаса Мюнцера и Яна Лейденского» — т. е. средневековой крестьянской войны и расцвета ересей{361}.
За матовым стеклом
Паке, приступив весной 1918 г. к работе над заказанной Гельфандом «Книгой о России», как исследователь и критик тоже углубился в историю и культуру этой страны. Набросок первых идей в дневнике носил рабочее название «За матовым стеклом». В семи главах раскрывался ряд масштабных исторических и философских гипотез касательно России и российской революции. В них говорилось о том, что абсолютизм и нигилизм в российской истории были характерной чертой с давних пор. О нынешней революции сказано так: «Самое крупное, самое дикое восстание рабов в мировой истории». Тип русских революционеров — от Бакунина, Керенского до Ленина — сформирован гонениями и произволом: «Утопизм. Рожден в тюрьмах». Тюремная камера служила им своего рода монастырской кельей. На это наслоились влияние еврейского геттоизированного мышления и трудные судьбы интеллигенции: «Крестьяне, рабочие, евреи: самый необычный из всех союзов». В результате возникли революционные «мужские союзы», однако с примесью до сих пор небывалого «муже-женского типа».