— На дворе очень сыро, господин воевода.
Он покосился на унтер-офицера Зарупеца, и тот быстро распахнул одну половинку окна. Путник согласился с таким непослушанием. Преодолевая кашель, жадно вдохнул свежесть осенних сумерек и запах мокрых деревьев. Ординарец принес зажженную астматическую сигарету, он жестом велел ему уйти; остался один, наедине с огнем в печи, за спиной. И огонь этот мешал ему сосредоточиться на мыслях о предельных возможностях сербской армии, которые должны обосновать его позицию для намеченной на завтра совместной встречи Верховного командования с членами правительства. Он не сводил глаз с обнаженной черной липы, мокнувшей под дождем, с которой ветер срывал последние листья. Попытался припомнить свои мысли о деревьях осенью, когда у себя в винограднике он, бывало, прикладывал ухо к стволу ореха, чтобы услышать движение соков к корням. Если бы в лесу можно было слышать осенью и весной эту жизнь соков в деревьях, какая бы это была музыка, какая песнь! Но человек этого не слышит, как не видит он самого прекрасного, как не понимает самого важного. И как не может лучшим образом поступить. Он осужден лишь этого желать, несовершенное существо, которое не примиряется со своим несовершенством, и не осознает его, и всегда стремится к большему, чем ему нужно, идет дальше, чем у него хватает сил. Потому и страдает. И справедливо, что страдает, точно так же, как справедливы эти его мучения по поводу судьбы своей армии. Он отчетливо видит: во тьме западной и северной Сербии сломалась, оборвалась длинная линия фронта; у его обороны нет формы. Дуги, и ничего больше. Точки и толпы. Беспорядок, устремленный в одном направлении. Рассеянная энергия. А человеческие действия, коль скоро они теряют форму, вместе с силою утрачивают и смысл.
3
Откуда столько ворон, что за напасть на Валево, думал Вукашин Катич, возвращаясь из госпиталя и торопясь на заседание Верховного командования.
Он должен воспротивиться отправке учащихся на передовую. Каковы бы ни были военные причины, принесение в жертву всей интеллигенции противоречит жизненно важным интересам Сербии. Он им это выскажет независимо от того, что завтра станут думать и говорить о нем. Высказать: прошли времена, когда народ проигрывал войну. Ныне лишь одно поколение может потерять свободу. Если за это время нация потеряет свою интеллигенцию, война будет проиграна независимо от того, чем она окончится на поле боя. Офицеры меня растерзают.
Он с трудом пробирался по тротуарам, заполненным горожанами, беженцами из Мачвы, которые молча стояли возле стен и на мостовых, глядя на длинную вереницу запряженных волами телег, битком набитых ранеными, которых с фронта привозили в Валево. Скрип и грохот телег нарушали тишину ранних сумерек, наполняли улицу гневом и отчаянием.
И скажет им: народ, который сегодня остается без интеллекта и знаний, не имеет причины радоваться миру; какое будущее можно оправдать такими жертвами? Для Сербии эта война может стать важнее утраченным в ней, нежели приобретенным. Разумно ли говорить об этом сегодня?
На крышах домов, сарайчиков и нужников равнодушно, сознавая свое превосходство, молчали вороны и галки. Две большие стаи с криками кружили над ним, над беженцами, над телегами с ранеными, под темными тучами, из которых временами сыпал дождь.
Поймет ли его кто-нибудь, захочет ли понять его побуждения? Мишич бы должен, хоть он и генерал. Кто еще? Товарищи по партии не одобряют. Они боятся общественного мнения и отступают перед заблуждениями. Можно ли одновременно противостоять Пашичу и Верховному командованию? В обоих случаях он может оказаться изменником. Это самое ужасное: быть правым сегодня может означать стать изменником.
Он стоял у входа в Окружной суд, где размещалось Верховное командование сербской армии. Дежурный офицер с лестницы приветствовал его, а он стоял в нерешительности: что бы он ни сказал и что бы ни сделал, в развитии событий он ничего изменить не может.
Молча он последовал за офицером, чувствуя некоторую неловкость от того, что последним является на эту встречу, которая, как твердил ему в поезде Пашич, «должна принести нам национальное единство». Возможно, судьба наша уже решена, а мы собираемся, чтобы составить краткий протокол.
Офицер открыл ему дверь, и он вступил в темный зал судебных заседаний, в молчание вокруг длинного стола, заваленного военными картами, занятого с одной стороны командующими армиями, с другой — министрами и руководителями оппозиционных партий. Возле стола оставались пустыми только два стула: во главе — явно для престолонаследника Александра, официального Верховного командующего сербской армией, и в конце — для него, пришедшего последним. Легким поклоном он поздоровался со всеми, снял шляпу и пелерину, которые принял офицер, и сел, поставив трость между коленями. Никто не ответил ему, кроме Пашича и генерала Мишича, который сделал это с очевидным опозданием, но громко, заметно обрадованный. Если и тот его не поддержит, а шансы на то, что Мишич окажется на его стороне, невелики, он останется в одиночестве перед мстительной ненавистью офицеров и министров. В самом главном с ним не согласны и его коллеги по оппозиции. А в политике нельзя быть одному. Как сейчас, во время войны, быть в одиночестве, когда всем нам угрожает одна коса? И когда дети его ушли добровольцами? Смеет ли он сегодня хоть в чем-нибудь отличаться от других?
Сквозь карканье ворон послышался астматический кашель воеводы Путника, главы Верховного командования, подлинного командующего сербской армией; напротив него Никола Пашич равномерно постукивает тростью об пол, сопровождая его глухой и трескучий кашель легкими кивками и не сводя глаз с карты боевых действий. В серую массу слились генералы и офицеры, и у всех, кроме Мишича, на лицах злое и обиженное выражение. В черном — политики, демонстрируя озабоченность и свою сокрушенность, сидят потерянные, точно в ожидании приговора.
Кого судят сегодня вечером в этом зале, над картой боевых действий Сербии? Самое Сербию или политических и военных карьеристов; нас, собравшихся вокруг карты, или тех, на поле боя, мокнущих под дождем раненых, мужиков, беженцев? А что, если приговор уже вынесен? Зачем он здесь? Только свидетель? Или, может быть, один из тех грешников, которых во имя отечества в силу некоей исторической неизбежности провозглашают виновниками поражения? Дабы в души потомков насмешками и проклятиями всадить страх перед любой непокорностью требованию — во имя свободы жертвовать всем? Что здесь ни скажут и ни сделают, что ни решат сегодня вечером в зале Окружного суда над военной картой Сербии, над этим совершенным хаосом линий, названий, цифр, — это не решит судьбу Сербии. Наверняка нет. У него возникает желание всю эту обрядовую официальщину нарушить чем-то, что напоминало бы о существовании реальности за стенами зала, чем-то похожим на тот окровавленный и изодранный шрапнелью мундир, который вынес, держа его за воротник, фельдшер из перевязочной и остановился перед ним, Вукашином, объясняя, что Милена в операционной и сейчас ее нельзя вызвать. Он кашлянул, стул скрипнул под ним, он ждал какой-либо реакции со стороны офицеров. И по очереди переводил взгляд по лицам безмолвных штатских, министров и членов оппозиции, хотел сказать им: «Люди, видите, какой дождь идет?» Нет, это не отвечало бы той мрачной озабоченности, внушающей страх оцепенелости людей, которые правят и командуют Сербией. Он хочет произнести какое-нибудь совсем обыкновенное, человеческое слово, например о воронах, но его предупреждает поспешное вставание присутствующих, приветствия, стук каблуков: в зал входит, по-военному держа руку у козырька, престолонаследник Александр.
4
Усаживаясь на свое место, престолонаследник вздрогнул от неожиданности, увидев напротив себя его, Вукашина, частого и принципиального критика монархии; посмотрел на него вызывающе и зло. Вукашин ответил пристальным, полным несокрушимого спокойствия взглядом. У престолонаследника растерянно зашевелились руки. Все, кроме Пашича, обратили на это внимание, ожидая залпа нетерпеливых слов.
— Начнем, ваше высочество, — произнес Пашич, глядя на свои колени и не переставая постукивать тростью по полу, сейчас несколько тише.
Престолонаследник Александр нервно повернулся к окнам; вероятно, ему мешало присутствие Вукашина или птичий грай снаружи.
Вукашин не помнил, чтобы когда-нибудь видел его спокойным, чтобы кто-либо из окружающих не вызывал у него гнева. Этому чрезмерно серьезному и холодному наследнику престола всюду тесно; этот честолюбивый принц, который уже правит, на удивление быстро и легко постиг извечный закон власти и властолюбия. Однако независимо от того, что он собой представляет и каков он лично, сей государь, под знаменем которого Иван уходит под пули и картечь, олицетворяет собой половину национального завета и воинской клятвы «За короля и отечество», с которой ежедневно погибают тысячи людей. Этот худощавый молодой человек с короткими усиками, воспринимающий свою роль слишком серьезно, когда молчит, производит несколько жалкое впечатление рядом с бородатыми министрами и седыми усачами генералами. Вот он что-то тихо сказал. Пашич прекратил стучать тростью.