Приложение. Этнос, нация, национализм
[1]
Проблемы терминологии
Освальд Шпенглер отмечал, что понятие «народ», которое столь широко применяется при описании событий прошлого, оказывается многозначным — на давнюю историю переносится нынешнее понимания, имеющее мало общего с минувшей реальностью. Так, переселение народов вовсе не есть переселение прототипа нынешних народов. «„Народы“, как понимаем мы их сегодня, не странствуют, а то, что странствовало тогда, нуждается в чрезвычайно корректном наименовании, и не везде — одинаковом. (…) Нет сомнения, что в этих сильных и простых людях существовал изначальный микрокосмический порыв к движению на широких просторах, поднимавшихся из глубины души, чтобы оформить в страсть к приключениям, дух бродяжничества, одержимость судьбой, в стремлении к власти и добыче, в слепящее томление — какого мы теперь просто уже не можем себе представить — по поступку, по радостной сече и героической смерти. Нередко же причиной служили внутренние распри и бегство от мести сильнейшего, однако в основе неизменно было нечто мужественное и сильное».
Мы привыкли считать историю и культуру результатом деятельности народов в том виде, в котором мы понимаем их сегодня. Для Шпенглера этот вопрос был далеко не однозначен: «Все великие события истории, собственно говоря, совершены народами не были, но скорее породили на свет их самих». «Народы — это не языковые, не политические и не зоологические единства, но единства душевные». «…великие культуры есть нечто всецело изначальное, поднимающееся из глубочайших недр душевности. Напротив того, народы, находящиеся под обаянием культуры, оказываются и по своей внутренней форме, и по общему своему явлению не творцами, но произведением этой культуры». «Определяющим не является ни единство языка, ни единство телесного происхождения. Что отличает народ от населения, выделяя его из населения и позволяя ему вновь в нем раствориться, — это неизменно внутреннее переживание „мы“». Последнее говорит в пользу политической трактовки понятия «народ».
Еще более политическая природа проявляется в нации — некоторых избранных историей «народах»: «Народ, по стилю принадлежащий к одной культуре, я называю нацией и уже одним этим словом отличают от образований, имеющих место до и после [культуры]. Это наизначальнейшее из всех великих объединений внутренне сплачивается не только мощным чувством „мы“. В основе нации лежит идея… Лишь исторические народы, народу, существование которых есть всемирная история, являются нациями».
Разные времена и разные культуры дают множество оснований для единения в «мы». В античности нации — «это не эллины или ионийцы, но демос всякого единичного города, союз взрослых мужчин, обособленный в правовом отношении, а тем самым — и национально: сверху — от типа героя, а снизу — от рабов». «Греческий „народ“ в нашем смысле — это недоразумение: греки вообще никогда не знали этого понятия. Появившееся ок. 650 г. название „эллины“ обозначает не какой-либо народ, но совокупность античных культурных людей, сумму наций в противоположность варварству. И римляне, этот подлинно городской народ, не были в состоянии „мыслить“ свою империю как-то иначе, чем в форме бесчисленных национальных точек, civitas, на которые они раздробили все пранароды своей империи также и в правовом отношении. В тот момент, когда национальной чувство в этой его форме угасло, завершилась также и античная история».
Шпенглер выделяет различие в понимании нации также и как магического и фаустовского стиля. «Античная нация внутренне связана с одним городом, западноевропейская — с ландшафтом, арабская же не знает ни отчего края, ни родного языка. Выражением ее мироощущения является только письменность, которую всякая „нация“ создает сразу же по своем возникновении. Однако как раз потому это в полном смысле слова магическое национальное чувство и является таким внутренним и стабильным, что от него веет чем-то совершенно загадочным и жутким на нас, фаустовских людей, кому явно здесь недостает понятия родины».
Все, что может объединить это разнообразие (впрочем, не такое уж богатое), это политика. Нация является одновременно и объясняющим политическое термином, и важнейшим объектом исследования в политической науке. Дискредитация слова «нация» после второй мировой войны и снятие запрета на него лишь в 60-х годах XX столетия (а в России — еще три десятка лет спустя) предопределило особенность отношения ко всему, с чем связан этот термин.
Крут Хюбнер посвятил бесправному положению понятия «нация» в политической науке и общественном сознании почти отчаянные строки: «Национальное сознание и национализм сливаются в общий котел ужасающего в своей примитивности мышления, благодаря чему и формируются представления о национальном государстве как о государстве националистическом и централизованном. Это изначально закрывает путь к углубленному размышлению о том, что вообще представляют собой нация и национальная принадлежность. Так и не было осознано, что феномен нации никоим образом не является открытием девятнадцатого столетия, но издревле составлял субстанциальную основу государств, не исключая — вопреки расхожему и ошибочному мнению — Античности и Средневековья. Недавно появившиеся предложения по замене — якобы отжившего свое — национального государства на так называемое мультикультурное общество нелепы и коренятся в мышлении, чуждом всякой действительности».
Но мало этого политического диктата, подрывающего науку и порождающего странные теоретические конструкции, будто специально предназначенные подрубить сук, на котором поначалу укрепляется ее сочинитель. Какая-то нарочитость сквозит и в терминологической путанице, которая достигла того предела, за которым мерещится прощание с надеждой на какое-либо понимание текстов иных авторов.
Вадим Цимбурский указывает на влияние языкового синкретизма и причины его возникновения в европейских языках: «Если бы — в порядке гипотезы — европейские языки (или хотя бы подъязыки политики и права) четко различали термины для „государства“, „народа-населения“ и „этноса“, не располагая лексемой, синкретизирующей все три понятия, то „право крупного этноса на создание своего государства“ явно утратило бы применительно к полиэтническим территориям значительную часть своей „очевидности“. Оно лишилось бы лингвистической точки соприкосновения с „суверенитетом народа“ как общности хозяйственной и гражданской. Но для упомянутых подъязыков такая жесткая дифференциация была неактуальна именно из-за тяготения в Западной Европе Нового времени этих трех теоретически несовпадающих понятий к слиянию — под воздействием либерально-рыночной доминанты западной социальности.
Другим способом разрешения указанной омонимии могло бы стать разграничение терминологии, описывающей собственно западноевропейский социополитический космос, от терминологии, относящейся к внешнему миру, куда была бы причислена не только, скажем, Африка с ее трайбалистским наследием, но и регионы, подобные Балканам. Однако и этот вариант был исторически исключен из-за того, что та же рыночная доминанта, обусловливая космополитическое отождествление „западного“ с „общечеловеческим“, приводила к наложению „западных“ концептов на регионы, инородные евро-американской цивилизации по своему социальному генотипу. Традиционное либеральное мышление никогда не хотело всерьез допускать, что в незападных обществах демократизация суверенитета способна выдвинуть на первый план совсем иные его социальные функции, чем в Западной Европе и Северной Америке, — вести не к конституционному „народному суверенитету“, а либо к этнократическому паттерну, либо к некой форме чистой политократии, гражданской или вооруженной».
Неясность терминологии может, конечно же, играть не только стабилизирующую, но и конфронтационную роль. Пока государственные дела идут успешно, синкретизация понятий влияет только на научное сообщество, вынуждая его ходить по кругу, постоянно разрешая неизбежные недоумения в ученых дискуссиях. Кризисное общество все эти недоумения выносит в пространство политической борьбы — оказывается, что выбор той или иной позиции может быть сделан достаточно свободно, и даже правовая сторона вопроса, оказывается, не содержит разрешения терминологических противоречий. Еще хуже обстоят дела, когда западная терминология превращает незападное общество в перманентно кризисное — не способное даже на уровне терминов разрешить конфликтные ситуации. Все это требует хотя бы каких-то попыток терминологической определенности, которая могла бы послужить в будущем для умиротворения в политике и конструктивной дискуссии в науке.