Теперь на него возлагают царский венец-и в нем еще более жалким является этот пастырь без стада, вечно одинокий человек, мертвый среди живых:-
И жалок сам себе в короне золотой,Я, призрачный монарх-над призрачной толпой… (II, 331).
И теперь для нас уже понятно, почему таким кощунственным является возведение Д. Мережковского на трон Толстого, почему таким невыносимым явилось бы сопоставление его с Толстым, как художником. Тут дело не в величине дарований: конечно, смешно сравнивать в этом отношении «Трилогию» Д. Мережковского с «Войной и миром» Л. Толстого; но даже если бы такое сравнение было возможно, если бы мертвое мастерство Д. Мережковского могло быть сравниваемо по размеру с живым творчеством Л. Толстого, то все-же сравнение это сделалось бы тем кощунственнее. Дело тут не в количестве, а в качестве, не в размере, а в сущности дарования: мертвое мастерство и живое творчество несоизмеримы, приравнивать мертвое живому-кощунственно… Не великое и малое, а живое и мертвое- вот основной контраст между великим писателем земли русской и великим мертвецом русской литературы.
Мертвое мастерство Д. Мережковского-достаточно крупное явление, чтобы о нем следовало говорить подробно; но уж если говорить, то без недомолвок. Трогательные попытки Д. Мережковского приобщиться ко всему живому-не снимают с критики обязанности сказать то, что почти всякий чувствует, но не всякий сознает в мастерстве Д. Мережковского. Глубокая искренность, совершеннейшая «благонамеренность» всей деятельности Д. Мережковского-для меня несомненны; я думаю, что он глубоко прав, говоря о себе:
Я сердцем чист, я делал все, что мог, —Тебя, о Муза, оправдает Бог… (IV, 248).
Но вот тут-то и возник вопрос: почему чистый сердцем, «благонамеренный», очень талантливый человек, славный в Европе и Австралии, умирает под гнетом мертвенного одиночества?
На этот вопрос надо или промолчать, щадя если не живого, то живущего, или ответить искренно и правдиво. Надо или молчать, или сказать.
Но раз все сказано без недомолвок, то все становится ясным. Д. Мережковского называют «иностранцем» в русском обществе, русской литературе. В этом есть истина, — но не вся. Точно ли только у нас он «иностранец»? Не всюду ли был и есть он таким в своем мертвом мастерстве, мертвом богоискательстве? Он «иностранец» везде, он иностранец всему живому, он пророк и пасты р ь не живых, но мертвых, — и потому он пастырь без стада, был им, есть и будет. Это ответ самой жизни на вопрос о причине гнетущего одиночества Д. Мережковского.
Как-то раз в полемике с Д. Мережковским кн. Е. Трубецкой проронил удачное замечание, что в словах Д. Мережковского проглядывает «трупная психология». В ответ на это Д. Мережковский написал, что «назвать живого человека трупом есть мысленное человекоубийство» и что «если я кричу от боли, значит я еще не труп». Да, это верно, он кричит от боли, — но боль эта в том, что не дано ему растопить свое ледяное, мертвое сердце. И потому, думается мне, что если назвать живого человека трупом, значит совершить мысленное человекоубийство, то назвать мертвое-мертвым, значит воздать должное и мертвым и живым.
1911 г.
В. Розанов
I.
Русская литература имеет своих героев, имеет великих людей, но имеет и своих Терситов; есть великий Пантеон, но есть и «задний двор» литературы. Почему бы не иметь ей и своего юродивого? — С давних пор эту роль в русской литературе с успехом играет В. Розанов.
Время юродивых прошло, тип их изменился, само слово получило новый оттенок, заволоклось дымкой презрения, насмешки, сожаления. А между тем, «Христа ради юродивый»-это глубоко трогательный и интересный тип, наш, русский тип XIV–XVIII века. И даже в XIX веке Л. Толстой и Гл. Успенский зарисовали современные им народные типы-Гриши и Парамона юродивого. «Юродство» это иногда бывало действительно нравственным или душевным уродством, по чаще оно соединялось с глубокой душевной чуткостью и красотой; часто было оно также тяжелым крестом, обетом, искусом; часто было при этом единственной возможностью высказывания правды сильным мира сего. И если иногда «юродство» было связано с известной долей «скудоумия» в некоторой области, — то в других случаях великие силы ума прятались за искус и обет вечного юродства. Примерами полна вся история России средних веков.
Времена изменились-и юродство в наше время совсем уже иное. Теперь вы чаще встретите другое юродство-юродство нравственной и умственной распущенности, юродство истинно-русского хамства. Задерживающие центры слабы-и такой юродивый, иногда совсем нервнобольной, может скрываться теперь и под рясою монаха, и под званием члена парламента. Примеры этого каждый вспомнит легко-не перевелись еще на Руси такого рода юродивые. Теперь им незачем ходить босыми по снегу, носить пудовые вериги:-Парамоны юродивые уступают место юродивым себе-на-уме. Иной раз, говорю я, это люди совершенно больные, только по ошибке не отданные под надзор врача; иной раз опять-таки-это люди себе-на-уме, ловко прикрывающиеся юродством для достижения своих вполне определенных практических целей, для совершения своих темных дел и делишек. И в том, и в другом случае от этого юродства-модерн идет волна истинно-русского хамства: этих юродивых поистине можно было бы назвать не во Христе, а «во Хаме юродивыми».
Кто же В. Розанов? «Во Христе юродивый»? «Во Хаме юродивый»? Ни тот, ни другой-или, если угодно, серединка на половинку. В. Розанов-сам по себе; юродство его (особенно за последнее время) часто бывает себе-на-уме, часто заливается оно волной истинно-русского хамства; но многое здесь является только тяжелым, хотя и мало сознаваемым, крестом этого оригинальнейшего из современных русских писателен. Сперва видишь только отталкивающие черты «во Хаме юродивого», и лишь постепенно приучаешь себя обращать фокус внимания не на эту грязную внешнюю оболочку, а на главное, на внутреннее, на существенное. Но и мимо этого внешнего нельзя пройти, не охарактеризовав его несколькими резкими словами.
Страшная распущенность — литературная, писательская-вот характернейшая черта В. Розанова, черта, одинаково обрисовывающая и внешнюю, и внутреннюю сторону его писаний. Разнообразнейшие мысли, и мысли-мы увидим — иной раз глубокие и замечательные, вихрем вращаются в его голове. Но он часто не дает себе труда привести их в ясность для самого себя. Внешняя форма его произведений, особенно его книг последних лет, — это нечто невероятное: поистине, это «стриженная лапша», как метко выражается сам В. Розанов в предисловии к одной из своих книг («Природа и история»). Полностью перепечатана чужая статья: за ней-полемический ответ самого В. Розанова; примечания к этой статье редактора того журнала, где статья эта впервые печаталась; под этими примечаниями-еще этаж возражающих примечаний В. Розанова, а иной раз-и еще один подвальный этаж примечаний (см., напр., «В мире неясного и не решенного», изд. 2-е, стр. 113). Затем-ряд писем неизвестных лиц к В. Розанову, с подробностями интимного свойства, ни для кого решительно неинтересными, вроде того, что некий почтенный старец (его имя, отчество, фамилию и даже адрес В. Розанов приводит, конечно, полностью) на Ионические острова не попал, а из Одессы попал в Ниццу, потом был в Париже, а Страстную и Святую провел уже в Киеве; что у этого почтенного старца есть третий сын, Дмитрий, и что третья дочь его, Маша, выходит замуж, и он ей готовит приданое (ibid, стр. 192–196)… Жаль, конечно, что неизвестный миру почтенный старец не попал на Ионические острова, и хорошо, что дочь его выходит замуж; но кто же, кроме юродивого русской литературы, будет извещать об этом своих читателей?
Вот типичный внешний облик книг В. Розанова; достаточно перелистать хотя бы одну из этих книг, названную выше, чтобы подивиться полнейшей писательской распущенности В. Розанова. Тут, конечно, есть доля себе-на-уме, доля хитренького юродства: ведь оригинально оно выходит; ведь никто так за панибрата с читателями не обращается. Есть и другая причина, более серьезная-о ней ниже. Но прежде всего и больше всего здесь, повторяю, полнейшая и намеренная распущенность, появление в обществе с заспанным лицом и в расстегнутом халате. Когда-то, давно-давно, в начале семидесятых годов, Михайловский иронически называл «человеком в халате» М. Погодина и смеялся, что в одной из своих будущих книг Погодин непременно напечатает счета от своей прачки. Действительно, Погодин всех смешил своей литературной неряшливостью, тоже печатал письма, возражения, примечания (см., напр., его курьезную «Простую речь о мудреных вещах»): но по сравнению с В. Розановым это был просто строгий и сдержанный классик! И хотя Михайловский так-таки и не дождался опубликовании счетов прачки М. Погодина (впрочем, это отчасти сделал Барсуков в двадцатитрехтомной и неоконченной биографии Погодина), однако он дожил до появления книг В. Розанова с известиями о почтенном старце, готовящем приданое для дочери Маши. В свое время Михайловский очень порадовался этому обстоятельству-что Маша замуж выходит-на страницах «Русского Богатства»… И если неряшливого М. Погодина он называл человеком в халате, то распущенный В. Розанов вполне заслуживает названия человека в одном нижнем белье. И к тому же-слишком часто белье это на нем бывает грязное…