Надо верить, ибо, если нет Бога, то кто-же поможет Д. Мережковскому, кто превратит мертвое в живое? А потому-Бог должен быть: «Он есть, а если нет Его, все равно-Он будет. И ты говоришь: да будет Он-я так хочу» (VII, глава VII). И когда Юлиан говорит, что «если нет ни чудес, ни богов, вся моя жизнь безумие», — то это Д.Мережковский сам о себе говорит: безумие или ужас его жизнь, если нет воскресения мертвых. Нет воскресения мертвых, если Христос не воскрес. Отсюда-обращение Д. Мережковского к вере во Христа, к «тайне и откровению о том, что человек Иисус, распятый при Пилате Понтийском, был не только Человек, но и Бог, истинный Богочеловек, Единородный Сын Божий, что вся полнота Божества обитала в Нем телесно, и что нет иного имени под небом, коим надлежало бы нам спастись» (XIII, 181), и что Богочеловек этот умер, а потом воскрес. Как понятно, что именно Д. Мережковский ухватился за эту веру в возможность воскрешения мертвого! А до какой степени вера эта ему дорога, можно видеть из следующих замечательных в своем роде его слов: «если бы мы могли увидеть, рассмотреть, осязать мертвое, истлевшее во гробе тело Иисуса, то мы отвергли бы тут, именно только тут во всей истории, во всей природе свидетельство нашего конечного разума и нашего чувственного опыта» (XI). С такой верой-как и со всякой верой вообще- спорить бесполезно; но как это характерно именно для Д. Мережковского, которому надо воскреснуть, чтобы не быть мертвым!
Конечно, свои чувства и настроения Д. Мережковский готов распространить на все человечество. «Если Христос не воскрес, — говорит он, — то все человечество-проклятое мясо, гниющая падаль» (XVII, 56). Да, настанет раньше или позже для каждого из нас день, когда обратимся мы в «гниющую падаль»-но теперь мы живы, и эта земная жизнь есть для нас воистину бесконечная по глубине жизнь. Мы можем понимать, что живой мертвец и здесь смотрит на себя, как на «проклятое мясо», если там не существует; напрасно только он обобщает это и на живых здесь людей. И как же он негодует, когда от одного из несомненно живых людей, В. Розанова, слышит такое, например, признание: «не имею интереса к воскресению. Говорят: мы воскреснем… Ну, что-же… Зажмем глаза, не будем смотреть. Не осудим друг друга. Не заставит-же Бог плевать нас друг на друга, не устроит такой всемирной плевательницы… Нет, это так глупо, что, конечно, этого не будет. Просто, я думаю, умрем»… («Новое Время», 1908 г., 4 января). Д. Мережковский, в негодовании, называет это мещанством и хулиганством; (XVII, 252); ему, мертвому, непонятно, что живой человек может вовсе не желать загробной жизни, воскресения из мертвых: «я был, я есмь- мне вечности не надо»…
Если к слову пришлось упомянуть о В. Розанове, этой во многих отношениях противоположности Д. Мережковского, то кстати будет привести здесь еще один отрывок из его уже цитированной выше статьи о Д. Мережковском. В. Розанов прекрасно характеризует одну черту, обыкновенно мало отмечаемую в этом мертвеце русской литературы. Еще в начале своей деятельности высказывал он мнение, что он сам и его поколение-люди живые, ибо носят они в душе своей «возмущение против удушающего мертвенного позитивизма, который камнем лежит на нашем сердце. Очень может быть, что они погибнут, что им ничего не удастся сделать. Но придут другие и все-таки будут продолжать их дело, потому это дело-живое» (V, 40). Мы знаем теперь, что дело это не погибло, что литература наша пережила сильный романтический период, что крайности позитивизма (также как и романтизма) давно уже пережиты русской мыслью. Д. Мережковский тоже боролся с «мертвенным позитивизмом»-то-есть тщетно боролся сам с собой, ибо и мертвенность, и позитивизм были и остались его постоянными свойствами…
«Такого трезвого и аккуратного писателя я еще не встречал, — восклицает В. Розанов. — Несмотря на вражду к позитивизму, чисто словесную, на вражду как пьяницы к погубившему его вину, он на самом деле весь позитивен, трезв, не опьянен, не задурманен, не зачарован никакими чарами. Темноты в его книгах много, но это просто путаница мысли. В его книгах нет ночи, а от этого нет и тайны Божией. Сумрака много, но это просто-чердак, куда не пробивается дневной свет от плохого устройства, а не оттого, чтобы чердак имел какое-нибудь родство с ночью. И уж если сделать экскурсию к давно-прошлому Мережковского, то на этом чердаке и всегда-то возились одни мыши, а отнюдь не „интересные“ демоны… Все это страшно грустно. Он так много читал… Так много учился, знает… Все обещало в дальнейшем хотя и трезвую, позитивную, немного мещанскую работу, однако отличного ученого. На Руси их так мало! Никто не умеет так хорошо сопоставлять и критиковать идеи; таким верным глазом оценивать недостаточность какой-нибудь идеи для того-то и того-то, или способность идеи к тому-то и тому-то; так разбирать источники идей, исходные пункты грядущих умственных и нравственных переворотов… Но он не пророк, именно не пророк. Он ученый, мыслитель, писатель-и только»… («Новое Время», 1909 г., 9 февраля).
Многое из этого-очень верно сказано. Позитивист, стремящийся к мистике; середина, стремящаяся быть крайностью-это как раз Д. Мережковский. Уж если мистицизм-то до конца, уж если вера в чудо — то во всякое: таков своеобразный позитивизм навыворот Д. Мережковского. Сначала принимаешь это за какое-то религиозное простодушие: Д. Мережковский хочет верить в Бога и верить в чудо, «как дурак», по выражению Достоевского. Особенно много курьезнейших примеров можно найти в статье его «Последний святой» (XV). Юродивая Параша удостоилась узреть «видение» Божией Матери, после чего упала замертво, и по всей церкви «бесы зашумели»… Д. Мережковский вполне серьезего спрашивает: «что-же собственно означает этот бесовский клич?..» (XV, 165). Серафим Саровский, современник декабристов, ходил по воздуху, и по молитве его преклонялись до земли вековые деревья (XV, 168): Д. Мережковский умиленно пересказывает это. И почему бы ему не верить в это чудо, раз он верит во всякое? Простодушие его доходит иногда до таких границ, что, желая быть трогательно верующим, Д. Мережковский оказывается высоко комичным. Он рассказывает чудо с «невидимым медведем», которого видела только одна сестра Матрена (XV, 147); или передает об иеродиаконе Нафанаиле, который приглашал в свою келью девушек, приходивших к Серафиму: «иные по простоте и заходили» (повествует «житие»), да сам батюшка Серафим «растревожился», что Нафанаил «хочет сироточкам вредить»… Он взял да и проклял иеродиакона Нафанаила, и тот спился, пропал совсем. «Чем же собственно-комментирует все это с институтской наивностью Д. Мережковский-бедный иеродиакон вредил Серафимовым девушкам?.. Он только говорил с ними, смотрел на них-и за то пропал, может быть не только в здешней жизни, но и в будущей»… (XV, 163).
Сперва все это считаешь религиозным простодушием Д. Мережковского, по слову: «если не будете веровать, как дети»… И только вчитываясь во все его произведения и сопоставляя их, начинаешь видеть во всем этом типичный позитивизм навыворот.
Бог-в тайне, Бог-в тишине, Бог-в глубине души человеческой. Но Д. Мережковский думает, что слово это надо вынести на всенародное позорище, что чем чаще он будет говорить святые слова, тем больше скажет он о святом, чем чаще будет употреблять слово «таинственный», тем больше скажет о таинственном. И вот страницы его книг начинают пестреть «божественными» словами. Недаром один от малых сих, бывший ученик Д. Мережковского, скоро от него отшатнувшийся, Александр Блок, «соблазнился о имени святе» и вознегодовал: «открыв и перелистав книги Д. Мережковского, можно притти в смятение, в ужас, даже в негодование. Бог, Бог, Бог, Христос, Христос, Христос-положительно нет страницы без этих Имен именно Имен, не с большой, а с огромной буквы написанных, такой огромной, что она все заслоняет, на все бросает крестообразную тень, точно вывеска „Какао“ или „Угрин“ на загородном и без нее мертвом поле, над холодными волнами Финского залива, и без нее мертвого»… («Золотое Руно», 1908 г.). Устами младенцев истина глаголет; и все, писавшие о Д. Мережковском, единогласно признают, что забыл он третью заповедь и постоянно произносит имя Господа Бога своего-всуе. Но ведь это же и есть типичный признак позитивизма навыворот… «Приму ли я мир огулом, или огулом не приму-результат все тот же»: эти слова своего комментатора и популяризатора, Д. Философова, приводит в одном месте Д. Мережковский (XVII, 253). Буду ли я умалчивать о Боге, не признавая его, или буду на каждой строке поминать его дважды-результат все тот-же: «мертвенный позитивизм» по отношению к Богу…
Впоследствии Д. Мережковский, под влиянием подобной критики, стал понимать всю «религиозную бесвкусность» (выражение В. Розанова) такого отношения к Богу. Слово Христос-пишет он, например, Н. Бердяеву, — «такое великое и святое, что вы его не хотите произносить, и я произнести не смею» (XIII, 164). Вот какой, с Божьей помощью, поворот-и это после десятка томов, перегруженных именем Бога, всуе произнесенным! «Надо было наговорить столько лишнего, сколько мы наговорили, надо было столько нагрешить, сколько мы нагрешили святыми словами, чтобы понять, как Чехов был прав, когда молчал о святом» (XVII, 92): это позднейшее признание делает честь искренности Д. Мережковского; но религиозный позитивизм его каким был, таким и остается.