Наверное, это хорошенькая Симонетта – горничная Юлии. Самому Брюллову она казалась редкостно пресной, однако лакеи его и Юлии наперебой норовили выказать Симонетте свое расположение.
Наверное, они и сейчас этим занимаются.
Но где же Юлия?..
Кое-как разворошив одеяла, в которые был запеленат, и обернув чресла покрывалом, Карл выполз из мастерской, цепляясь за стенки и тихонько позвав:
– Юлия! Юлия!
Но язык присох к гортани, когда, заглянув в соседнюю комнату, Брюллов увидел ее – прямо на полу она самозабвенно и страстно отдавалась какому-то чернобородому молодцу с мускулистым волосатым телом.
– Юлия! – взвизгнул Карл в ярости, бросаясь вперед и готовый убить изменницу собственными кулаками, но на беду, чтобы стиснуть эти самые кулаки, ему пришлось выпустить из рук покрывало, которым он прикрывал свои чресла.
Покрывало упало на пол, Брюллов запутался в нем и упал… на любовников, содрогания которых были прерваны в самый пылкий миг.
– Бришка! – взвизгнула Юлия в полном восторге, выскальзывая из-под неизвестного мужчины и принимая Брюллова в свои объятия. Она целовала его с каким-то животным, неутоленным исступлением, и мстительность его сменилась вожделением.
– Бришка, любовь моя! – кричала Юлия, смеясь, плача и принимая его в свое лоно. – Этот человек спас тебе жизнь. Он доктор, он чудо-доктор! Я думала, что потеряла тебя. Я была безутешна, я хотела умереть вместе с тобой, но потом, когда ты ожил, я должна была отблагодарить его, ты понимаешь…
– Но я остался еще не отблагодаренным! – с детской обидой прорычал доктор, падая сверху на слившуюся в страстном объятии пару, пытаясь оттолкнуть Брюллова и лобызая Юлию. – И я хочу получить свое!
– Ты получишь, получишь! – хохотала она, открывая объятия им обоим. – И ты тоже свое получишь!..
Это было той самой вакханалией, о которых Брюллов раньше имел лишь отдаленное представление, но теперь на собственном опыте убедился, сколь захватывающим и обессиливающим было это деяние. Насколько он помнил, посреди нескончаемого любодейства он дважды терял сознание, был приводим в чувство своим напарником соперником – и снова и снова сливался на пару с ним с Юлией – и длилось это до тех пор, пока сил не лишились все трое.
Потом доктор кое-как ушел, а Брюллов и Юлия спали почти сутки. Очнувшись от сна, они обнялись и зарыдали, испытывая то облегчение, которое могут испытать и понять только люди, приговоренные было к смерти, но внезапно получившие помилование.
Потом наступила неминуемая реакция на страшное напряжение, испытанное в ту ночь, когда смерть почти отняла Брюллова у Юлии. Они почти не разговаривали, почти не виделись. Юлия уехала на свою виллу, Брюллов отлеживался в мастерской.
Вскоре между ними состоялся тот печальный разговор, когда они сказали друг другу, что, если хотят жить, то должны расстаться.
Для Брюллова жить – означало прежде всего творить, писать. Когда Юлия уехала в Милан, единственное, что удерживало его от желания броситься вслед за ней, была работа над «Последним днем Помпеи».
Работая, он не переставал думать о Юлии.
Они побоялись не просто убить друг друга физически, но уничтожить свою любовь. Оба были птицами свободными, свободными…
Может быть, размышлял Карл, они встретились лишь для того, чтобы красота Юлии была запечатлена в веках? Может быть, не она была Музой Брюллова, а Брюллов – орудием влюбленной в Юлию вечности?..
Ведь картина «Последний день Помпеи» уже принадлежала вечности – это было понятно сразу, как только она была закончена. Нет, как только начата! Вернее, как только была задумана…
Брюллов решил запечатлеть бегство жителей Помпей через Геркуланские ворота. Для изображения он выбрал улицу, лежащую за городскими воротами, на месте ее пересечения с кладбищенской улицей. На картине боролись два освещения: красное, собственно от извержения, и синевато-желтое, которым осветила первый план сверкающая молния. Небо было затянуто густыми, черными клубами дыма, так что дневной свет ниоткуда не проникал…
Конечно, то, что изобразил Брюллов, было далеко от той ужасной картины, которую рисовал в своих записках Плиний. Тот особенно подчеркивал обстоятельство, что всё вокруг тонуло во мраке, сыпался такой густой пепел, что надо было беспрерывно его стряхивать, чтобы не оказаться навсегда засыпанным.
Некий французский критик, описывая впечатление от картины Брюллова, иронизировал: она-де создана совершенно в тоне манерных мелодий и цветистых декораций оперы Пачини, в ней масса театральности.
Ну что же, критик не ошибся… Ибо музой для Пачини и Брюллова была одна и та же женщина.
Упреков в чрезмерной декоративности, патетичности было много. И в чрезмерной красивости… Разумеется, разговоры о пресловутой груди и соблазнительной позе тоже велись. Но при всем при том любовник Юлии Самойловой взлетел на гребне такого триумфа, который мало кто из художников испытывал.
Успех «Последнего дня Помпеи» был громадный не только за границей, но и в Петербурге. Этой был апофеоз славы Брюллова – слово «гений» раздавалось со всех сторон. Неприятности с императорской семьей из-за «Итальянского полдня» канули в Лету! Академия преклонялась перед Брюлловым; молодые художники считали за честь быть его учениками.
Частенько приходили восторженные, любовные и одновременно дружеские письма от Юлии.
В одном из них он, кроме ободряющего: «Скоро увидимся!»– прочел загадочную строку: «Поздравь меня, Бришка, я стала матерью!»
Рим, 1831 год
Агнесса Пачини умерла в родах, и Джованни остался вдовцом с двумя дочерьми. Старшая, как известно, звалась Джованнина в честь отца, ну а младшую, согласно последней воле Агнессы, окрестили Амацилией.
Многочисленные родственники, принявшие на себя заботу о девочках, советовали вдовцу как можно скорей жениться (разумеется, выждав год траура, как же иначе?) и немедленно составили список самое малое из десяти невест, но Джованни с выражением приличной печали ответил, что сам найдет нежную мать своим малюткам.
«Нежная мать» у него и в самом деле была уже на примете, и сделаться таковой эта особа совершенно не возражала – беда была лишь в том, что выходить замуж за Джованни она не соглашалась ни в коем случае.
– Ах, милый, – хохотала она, сверкая зубами и запрокидывая голову так, что ее сливочная стройная шея напрягалась, как струна. – Никогда в жизни, хоть умри. Я уже побывала замужем по необходимости, потом чуть не вышла замуж по страстной любви – и поняла, что узы брака не дня меня. Мне нужна свобода, чтобы быть счастливой! И меньше всего я гожусь на то, чтобы скромно оттенять таланты своего супруга. Я могу быть любовницей, другом, причем верным, – но только не женой! Я всегда буду жить своей жизнью. Однако я совершенно не возражаю против того, чтобы помочь тебе в воспитании дочерей. Больше сделать для тебя я ничего не могу, а это развяжет руки тебе и сделает счастливой меня. Я буду возить их с собой по белу свету, мы станем кочевать из Италии в Россию, во Францию, в Германию… Они увидят мир и ни в чем не будут знать отказа! Они получат образование и приданое, они будут богаты и довольны жизнью! Даю тебе в этом мое слово – слово графини Самойловой!