Лермонтов, задумавшись, стоял неподвижно у колонны, когда на него обратила взор дама в черной маске, украшенной бриллиантами, но тут ее увлекли в общем потоке ее спутники, но вскоре она вновь появилась и одна.
- Что, снизошло вдохновение? - спросила маска.
- Скажите еще несколько фраз...
- Что?
- Я узнал вас, прекрасная маска! - воскликнул Лермонтов.
- Вы уверены?
- Да. Вот послушайте.
Она поет - и звуки тают,Как поцелуи на устах,Глядит - и небеса играютВ ее божественных глазах;Идет ли - все ее движенья,Иль молвит слово - все чертыТак полны чувства, выраженья,Так полны дивной красоты.
- Вы слышали, как я пою? Вы видели меня? А я-то знаю, что мы с вами встретились впервые, - возразила дама.
- Впервые? Как же вы подошли ко мне?
- Все говорят о вас и показывают на вас. Вы знаменитость.
- Нет, нет, я узнал вас, только не хочу раскрывать ваше инкогнито. Ведь вы тоже знаменитость.
- Какого цвета мои глаза?
Лермонтов улыбнулся и отвечал стихами на ту же тему:
Как небеса, твой взор блистает Эмалью голубой,Как поцелуй, звучит и тает Твой голос молодой...
Прекрасная маска выразила удивление, а поэт продолжал:
За звук один волшебной речи, За твой единый взгляд,Я рад отдать красавца сечи, Грузинский мой булат;
И он порою сладко блещет, И сладостней звучит,При звуке том душа трепещет И в сердце кровь кипит.
Но жизнью бранной и мятежной Не тешусь я с тех пор,Как услыхал твой голос нежный И встретил милый взор.
- Какая щедрость! Ваши экспромты изумительны. А что касается моего голоса и взора - это всего лишь очарование маскарада и тайны, - дама, точно напуганная неподдельным чувством, которое несомненно присутствует в легком по форме мадригале, поспешно уходит.
Лермонтов расхохотался, решив, что ошибся. Лопухин тут и появился, сохранив тайну свидания с невестой от друга.
- Что такое, Мишель?
Лермонтов быстро пересекал зал с непрерывным кружением масок, его спутник едва поспевал за подвижным и ловким в движеньях поэтом в этой толчее.
- Я был уверен, что это Полин Бартенева, - говорил он.
- Куда мы?
- Надо мне найти ее, мою незнакомку. В ее голосе - звуки неба я слышу.
- Полин Бартеневой незачем от тебя прятаться.
- Да. Но кто бы это ни была, я ей скажу...
- Что?
- Ну, не знаю. Что-то детское...
Слышу ли голос твой Звонкий и ласковый, Как птичка в клетке, Сердце запрыгает;
Встречу ль глаза твои Лазурно-глубокие, Душа им навстречу Из груди просится,
И как-то весело, И хочется плакать, И так на шею бы Тебе я кинулся.
- В самом деле, что-то детское. Шутя создаешь шедевры.
- Откуда взял, что я шучу? Оставь меня. Я поднимусь на антресоли.
- Мишель, разве с Полин Бартеневой ты на "ты"?
- Нет, конечно.
- А в стихах?
- В музыке интимный тон необходим так же, как и в любви.
- Мишель, ты повстречал свою Музу и не узнал ее.
Лермонтов рассмеялся и, поднявшись на антресоли, как бы уединился. Он слышал голос, точнее, беззвучную музыку стихотворения, узнаваемую и новую, как бывает при обработке строф, некогда набросанных. И тут явилась перед ним новая маска в костюме испанской монахини. Это было похоже на сон.
2
Проведя лето впустую, в напрасных поездках в Петергоф, и, кажется, окончательно рассердив на себя государя, Карл Брюллов словно отвратил лицо свое от всего земного и, вскидывая, по своему обыкновению, голову, обратил взор к небу. Брат его Александр Брюллов возвел на Невском проспекте лютеранскую церковь святых Петра и Павла, для которой Карл взялся писать "Распятие". В мастерской его долго стояло чистое полотно 8 аршин вышины и 4 ширины, с контуром, легко набросанным мелом, приготовленное для "Распятия". В конце ноября 1837 года Брюллов, наконец придя в себя после нелепых неудач с портретами членов императорской семьи, предался весь вдохновенной работе, может быть, впервые по возвращении в Россию. Его ученик Мокрицкий был неотлучно при нем и наблюдал непосредственно, как создавалось одно из дивных произведений художника.
"По вечерам он чертил карандашом эскизы, рисовал головы, ища в лицах выражения для предположенных фигур; голова умирающего на кресте Спасителя была первая, которую он начертил, придав ей непостижимую силу выражения... это выражение удержано и в картине.
Окончив вечернее свое занятие, он сказал: "Ну, завтра я начну писать; велите прийти натурщику в десять часов и приготовьте палитру пожирнее".
Встав рано поутру, он уселся против полотна и после долгого молчания сказал: "Как весело начинать большую картину! Вы не испытали еще этого, не знаете, как при этом расширяется грудь от задержанного дыхания".
Пришел натурщик. "Ну, Тарас, начнем благословясь".
Натурщик стал на свое место, а художник, поправив его, взял в руки палитру и начал писать. Осторожно, но твердой рукой повел он кисть по холсту и с каждым взмахом кисти оживал у него под рукой безжизненный холст; очертив части лица, он смело наносил широкие тени и общие планы лица; едва прошло четверть часа, как голова начала ясно отделяться от холста, принимая лепку и выражение божественной красоты и страдания.
Торжественная тишина в мастерской сопровождала труд его и довершала мое очарование; я посматривал на натурщика и дивился, откуда брал художник изображаемую красоту форм и выражения, ибо, сравнивая с живописью, я видел только некоторое сходство пятен света и теней.
Молча и важно сидел Брюллов на подмостках, по временам сдвигая брови или отводя голову назад.
Труд подвигался быстро: вот уже и волосы набросаны, и венец обвил божественную главу, и острые шипы терния вонзаются в святое чело, но текущая кровь не обезобразила лика - художник пропустил ее тонкой струей в темную тень по левому виску и сказал при этом: "Рубенс увлекся телесным страданием и погрешил против изящного: в его "Снятии со креста" все прекрасно, кроме головы Спасителя".
Не прошло двух часов, как голова Спасителя на четырехаршинной фигуре была почти окончена, и так как он весь образ написал a la primo, то она такой и осталась до конца картины. Да и можно ли чего добавить к ней?"
"В это утро гений - Брюллов проявил необыкновенную силу своего творчества, - восклицает Мокрицкий. - В моих глазах совершилось чудо искусства, потому что к трем часам пополудни написал он голову и торс этой колоссальной фигуры и написал так, что едва ли существует в искусстве торс более исполненный красот, благородства форм и прелести механизма.
Когда он окончил труд свой и, отдавая мне палитру, сходил с подмосток, я заметил на лице его большую усталость: бледность покрывала это прекрасное лицо, а глаза горели горячечным блеском.
Он сел в кресла против картины, и, вздохнув, сказал: "Как я завидую тем великим живописцам, которые трудились постоянно, как будто бы никогда не оставляло их вдохновение, что видно из такого количества превосходных творений, украшающих все галереи Европы; я не могу так работать: для меня скучен процесс писания красками".
В большой картине, кроме Спасителя, много фигур: здесь Иоанн и Магдалина, Иосиф Аримафейский и Мария Клеопова... Пока Брюллов вдохновенно трудился над "Распятием", стараясь не потерять ни одного мига коротких зимних дней, случилось, как рассказывают, проезжать мимо Академии художеств Николаю Павловичу (он возвращался из Горного корпуса во дворец). В большом окне, освещенном ярко зимним солнцем над Невой и чистым синим небом, государь увидел Брюллова, который сидел в халате на подмостках и писал "Распятие". Императорские сани поворотились назад и остановились у подъезда Академии. Зная о сложных взаимоотношениях художника и царя, Брюллову тотчас дали знать, что государь идет к нему.
- Что за наказание, Боже! - воскликнул Брюллов. Он испугался при мысли, как бы Николай Павлович своим каким-нибудь замечанием, пусть даже похвалой, не охладил его пыл, и у него не опустились руки; в таком случае все пропало!
Брюллов бросил палитру, сбежал с подмостков, ушел на антресоли, в спальню и лег в постель.