С доблестной стойкостью он сопротивлялся всем течениям неоромантического сентиментализма и пагубной моде на так называемые социальные вопросы. Он был убежден, что социальный вопрос неразрешим в этом мире, что всегда будут богатые и бедные и что не может быть иного спасения, кроме того, которое принесут милосердие первых и смирение вторых; а потому он удалялся от споров, ни к чему полезному не ведущих, и укрывался в чистой области незапятнанного искусства, куда не долетают бурные страсти и где человек находит утешающее убежище от жизненных разочарований. Еще он ненавидел бесплодный космополитизм, который только ввергает умы в обессиливающие грезы и расслабляющие утопии; а любил он свою божественную Испанию, столь же оклеветанную, сколь и незнакомую многим своим детям; ту Испанию, которая даст ему в будущем материал для трудов, залога его грядущей славы.
Мощную энергию своего духа Папарригопулос направил на изучение быта и жизни нашего народа в прошлые века, и труд его был самоотвержен и основателен. Он надеялся — ни больше ни меньше — восстановить перед взором своих соотечественников прошлое, — иначе говоря, настоящее наших предков, — и, зная, сколь иллюзорны были попытки тех, кто делал это на основе чистой фантазии, он неутомимо рылся во всевозможных древних памятниках, чтобы воздвигнуть здание своей исторической науки на незыблемых столпах. Любое событие прошлого, каким бы незначительным оно ни казалось, представляло в его глазах бесценное сокровище.
Он знал, что нужно научиться видеть мир в капле воды, что по одной кости палеонтолог представляет целое животное, а археолог восстанавливает древнюю цивилизацию по ручке от горшка. Он знал также, что не следует смотреть на звезды через микроскоп и через телескоп на инфузории, как это делают юмористы, чтобы затуманить зрение. Однако, хотя он и знал, что гениальному археологу достаточно ручки от горшка, чтобы реконструировать искусство, погребенное в пучине забвения, себя он по скромности гением не считал и предпочитал две ручки одной — чем больше ручек, тем лучше, а лучше всего целый горшок.
«Все, что по видимости выигрываешь в широте, проигрываешь в глубине», — таков был его девиз. Знал также Папарригопулос, что в самую специальную работу, в самую конкретную монографию можно вложить целую философию; он особенно верил в чудеса, возникающие от разделения труда, и в стремительный прогресс науки вследствие самоотверженности легиона лягушкорезов, датоискателей, каплеучетчиков.
Его внимание привлекали прежде всего самые трудные и сложные проблемы нашей литературной истории, — например, где находится родина Пруденция{67}; хотя в последнее время, как говорили, из-за каких-то любовных неудач Папарригопулос занялся изучением испанских женщин прошлых веков.
Как раз в работах, на первый взгляд незначительных, можно было увидеть и оценить остроту, здравый смысл, догадливость, великолепную историческую интуицию и критическое проникновение С. Папарригопулоса. Его качества надо было наблюдать именно там, в приложении к конкретному, к живому, а не в абстракции и чистой теории; его надо было видеть в его сфере. Каждая из этих диссертаций являла собой законченный курс индуктивной логики, монумент столь же поразительный, как труд Лионне об ивовой гусенице, и главное, была доказательством суровой любви к святой Истине. Антолин С. Папарригопулос, как чумы, боялся фантазии и считал, что, только привыкая уважать божественную Истину даже в самом малом, мы можем должным образом почитать ее в великом.
Он готовил популярное издание басен о Калиле и Димне с предисловием о влиянии индийской литературы на средневековую испанскую литературу{68}. О, если б ему только удалось опубликовать свой труд! Чтение его, я уверен, отвратило бы народ от таверен и от зловредных учений о несбыточном экономическом освобождении. Но два главных опуса, готовившихся к изданию С. Папарригопулосом, были: история «темных» испанских писателей, то есть тех, что не фигурируют в обычных учебниках литературы или только кратко упоминаются ввиду предполагаемой незначительности их произведений, — таким образом он исправлял несправедливость времени, несправедливость, столь же прискорбную, сколь и опасную, — а также исследование о тех писателях, чьи произведения утрачены, так что не сохранилось ничего, кроме имен авторов и, самое большее, названий их произведений. Кроме того, он собирался написать историю писателей, только задумавших свои произведения, но не успевших их написать.
Для лучшего исполнения своих замыслов С. Папарригопулос, насытившись обильной пищей отечественной литературы, окунулся в литературы иностранные. Это оказалось для него трудновато, ибо он был не способен к иностранным языкам, требующим много времени, которое ему было нужно для более высоких занятий, и С. Папарригопулос пользовался отличным средством, усвоенным от знаменитого своего учителя. Он читал основные критические работы по литературе, выходившие за границей и переведенные на французский язык, и, обнаружив нечто общее во мнениях самых уважаемых критиков по поводу того или иного автора, быстро перелистывал его книги, чтобы с чистой совестью подхватить чужое суждение без ущерба для своей щепетильной честности в критике.
Как видите, С. Папарригопулос был вовсе не из тех юных умов, что, блуждая и путаясь, носятся без руля и ветрил по просторам мысли и фантазии, разбрасывая то тут, то там искры своего таланта. Нет! Его шаги были строгими и хорошо продуманными; он был из тех, кто твердо идет к цели. Если в его трудах не проявлялось ничего выдающегося, то лишь потому, что все в них было вершиной, вроде как на плоскогорье, — точная копия обширных, солнечных кастильских равнин, где колышутся золотые, тучные колосья.
Пусть провидение подарит Испании множество Антолинов Санчесов Папарригопулосов! С ними мы станем полными хозяевами наших национальных владений и извлечем великие прибыли. Папарригопулос надеялся — и надеется, ибо он жив и продолжает готовить свои труды, — вонзить лемех своего критического плуга пусть только на один сантиметр глубже, чем его предшественники-пахари на том же поле, чтобы благодаря новым сокам нивы были пышнее, колосья лучше наливались, мука была вкуснее и мы, испанцы, получили бы лучшую духовную пищу да подешевле.
Мы сказали уже, что Папарригопулос продолжает свою работу и готовит книги к выходу в свет. Так оно и есть. Аугусто знал через общих друзей о предпринятом изучении женщин, труде еще не опубликованном в ту пору, как, впрочем, и до сих пор.
Немало есть эрудитов, которые со свойственной их породе жестокостью, едва зная Папарригопулоса и заранее завидуя ожидающей его славе, стараются умалить его значение. Одни говорят, что Папарригопулос, как лиса, заметает хвостом свои собственные следы, шныряя и петляя вокруг да около, чтобы сбить охотника со следа, и никогда, мол, не известно, где он сцапает курицу; когда на самом деле если он в чем-то и грешен, так лишь в том, что, закончив строительство башни, оставляет леса, а это мешает ее разглядывать и восхищаться. Другой презрительно называет его словоплетом, как будто плетение словес не есть высшее искусство. Иной идет еще дальше и обвиняет его, будто он переводит или перелагает заграничные идеи; при этом забывают, что, облачив эти идеи в столь чистый, правильный и прозрачный кастильский язык, С. Папарригопулос уже сделал их кастильскими и, значит, своими, как сделал своим лесажевского «Жиль Бласа» Падре Исла{69}. Некоторые насмешливо говорят, что, мол, его единственная опора — глубокая вера в невежество окружающих; судьи такого рода не знают, что вера сдвигает горы. Но высшая несправедливость многих злобных суждений со стороны людей, которым Папарригопулос никогда не делал ни малейшего зла, их явная несправедливость станет совершенно очевидной, если вспомнить, что Папарригопулос ничего еще не выпустил в свет и все, кто кусает его за пятки, злословят, опираясь на слухи и ради красного словца.
Нельзя, наконец, писать об этом исключительном эрудите иначе, как со спокойной ясностью и без всяких руманических эффектов.
Итак, об этом-то человеке — я хочу сказать, об этом эрудите — подумал Аугусто, зная, что он занимается изучением женщин, конечно, по книгам, то есть там, где они наименее опасны, и вдобавок изучением женщин прошлых времен, которые тоже гораздо безопаснее для исследователя, чем женщины современности.
Вот к этому Антолину, эрудиту и затворнику, который из-за робости не обращался к женщинам в жизни и, чтобы отомстить им за свою робость, изучал их по книгам, к нему-то и пошел за советом Аугусто.
Не успел он объяснить цель своего визита, как эрудит его перебил:
— Ах, бедный сеньор Перес, как я вам сочувствую! Вы собираетесь изучать женщин? Ну и задачка, я вам скажу…