— Чего стал?
— Рядом, а не вижу. Думал, отстал.
— Погоняй!
И опять; занос — чисто, занос — чисто. Алешка будто стал дремать, до сена еще далеко. Шипит, свистит, воет буран, а Алешка дремлет, дремлет. И чувствуется: сани все рывком, рывком, и ноги стали мерзнуть. Спрыгнул с саней — и в снег по пояс. Сбился с дороги Рябчик. Ну, ничего, это бывало. Сейчас сто шагов вправо или влево — и дорога. Вот и Мишка пурхается, приближается.
— Сбились?
— Давай, Мишка. Ветер был справа — сейчас в спину. Иди на ветер, а обратно под ветер.
Полез Мишка, исчез.
Алешка вокруг саней ходит, шаги считает, греется. Сто шагов сделал Мишка, сто пятьдесят, двести. Вот должен подойти. Рассвет засерел. Алешка уже видит под ногами макушки полыни. Триста, четыреста шагов. Все, Мишка не вернется. Уж рассвело, но не видать рогов Рябчика. Алешка привязывает быков к саням, чтобы не отставали, и трогает Рябчика навстречу ветру.
— А-а-а! — четко слышит Алешка Мишкин голос.
— А-а-а! — Алешка кричит, но знает, что Мишка его не услышит — ветер от него. Он торопит Рябчика на голос, но вот крик уже слабее и с другой стороны. Алешка правит туда и сколько ни прислушивается, голоса Мишкиного уже не слышит.
Теперь все — закрутился совсем. Теперь нужно двигаться и двигаться, и чтобы ветер все время дул в левую щеку. «А вдруг ветер повернул? Конечно повернул, а то бы дорогу давно нашли». И Алешке стало жутко, не так за себя, как за Мишку: «Я хоть с быками, а он один».
Рябчик ломает, раздвигает снег, тянутся следом привязанные быки, дергают Рябчиковы сани, выматывают его. Алешка сбоку в снегу по пояс лезет. «Ветер в левую щеку, в левую, в левую», — мысленно твердит.
Вот что-то чернеет. «Может, скирд, — радуется Алешка, — быков накормлю, а сам буду сено жечь». И тут же вспомнил и пожалел, что не курит: спички у Мишки. Нет, это не скирд, а куст таловый. Алешка в Заозерье каждый куст знает. Присмотрелся. «Э-э, да это я километра за три от дороги упорол. Дальше Горелые болота начнутся. Значит, дорогу пересек и не заметил. Назад надо».
Рябчик повисает животом на затвердевшем снегу и не может вытянуть ног, йотом напрягается, выбрасывает передние ноги, рывок — и опять повис. Останавливается и дрожит: устал. Снег твердый кончается и опять глубокий, сыпучий. Алешке жарко, как бывает в степи в знойный полдень. Он падает на сани, лежит, блаженствуя. Рябчик лег в снег. «И ничего, пусть отдохнет. Отвязать бы быков — легче будет Рябчику. А нельзя: померзнут».
С трудом поднимается Алешка, а ветер пригибает к саням. «Ложись, ложись, или плохо лежать?» — упруго давит буря, и он падает вниз лицом.
Ломит пальцы на руках — мерзнут. Поднимается Алешка. Рябчик уже наполовину снегом занесен. Алешка сечет его кнутом, и, должно, слабо: Рябчик даже не вздрагивает.
— А-а-а! Помогите, помо-о-гите-е! — кричит он хрипло, и страшно ему от своего крика.
Тупо, упорно, без конца сечет Рябчика в одно место и видит, как влажнеет у него шерсть. Кровь. Рябчик жалобно мычит, вскакивает рывком, и слышит Алешка, как лопается веревка. Быки остаются на месте. «Придут по следу», — думает безразлично он, а в глазах темнеет, темнеет: ну да, это ночь. И крики со всех сторон: зовут, кличут люди, и прерывается крик, вроде хохот, веселый, девичий.
Алешка натыкается на сани. Лег Рябчик, теперь не поднимается. А зачем? Спать, спать.
И снова он, человек с обложки книги. Кудри заиндевели, плащ малиновый ветер треплет.
— Спишь, мальчик?
— Не сплю я! Помоги. Ты волшебник — все можешь.
— Сам погибаю. У тебя зашиты ищу.
— Ложись тогда рядом, поспим.
— Ты спи, а я постою. — А сам исчезает.
Потом Алешка, жаркий, в озеро бултыхнулся, а мать с берега кричит:
— Не утони, сынка-а!
Алешку нашли к вечеру. Еще тянула поземка, но небо стало чистое; солнце, окруженное цветным нимбом, белело холодом.
В Заозерье, недалеко от дороги, белел холмик, а из него торчал конец оглобли и угол ярма с кольцом. Алешку спас снег и уже холодеющий Рябчик. Мишку же скрыли снега в широком просторе. И уже в конце февраля охотник из соседней деревни ставил капканы на горностаев по краю Горелых болот и наткнулся на кочку, вершинка которой странно чернела. Это был Мишка. Он лежал лицом вниз, протянув руки вперед и подмяв одну ногу под себя. Погиб в движении.
Весной, когда в Заозерье сходили с ума от брачных песен журавли, Толька Стогов и Алешка Воронов поехали в район за комсомольскими билетами.
В райкоме комсомола поставили на учет и Мишку Михайлова, выписали ему билет и тут же сняли с учета.
Май в Козлихе
Толька махал кувалдой, а кузнец Аркадий Мирушников вызванивал ручником. Музыка получалась отменная: хоть в пляс иди. Но к вечеру кувалда вздымалась все ниже, а удар слабел: вымотался Толька, упарился. Лет ему шестнадцать, а кувалда и здорового мужика от восхода до заката ухайдокает.
Мирушников брякнул ручник боком — все. Сам дышит тяжело, со свистом: легкие на войне пробило осколком. Он бросил на земляной пол скованную ось, сполоснул в кадушке лицо. Дверь была открыта, и закатное солнце окрасило верстак, разный железный хлам и дерновую стену кузницы.
— Что, еще? — Толька кивнул на заготовку для другой оси, но от порога, на котором он сидел, отрываться страшно не хотелось.
— Праздник завтра, пораньше кинем. — Мирушников прикурил от раскаленных клещей. — Уйди с порога, прохватит.
В дверях появилась высокая фигура управляющего Стогова. Под мышкой — алая трубочка материи на свежевыстроганном древке.
— Поди залезь на контору, сынок, прибей. Хотел сам, да куда с одной рукой.
Толька помыл руки, развернул флаг, поднял над головой и — к конторе. Солнце весело освещало красный материал.
Алешка Воронов у кузницы ремонтировал сеялку, спешно собрал инструмент, пристроился к Тольке.
— Вышли мы все из народа…
Толька топал большими сапогами, а сзади — строгие Алешка, Стогов и Мирушников. На поляне играли в лапту дети. Шумно пристроились к Тольке.
— С неба полуденного жара — не подступись! —
дружно перебили Тольку, и он, улыбающийся, подхватил со всеми:
— Конница Буденного раскинулась в степи.
Толька по лестнице полез на соломенную крышу, а ребятишки вырывали друг у друга флаг: каждый хотел подержать.
— Легче, Анатолий, солому не проломи.
Все стояли задрав головы. Потихоньку подходили люди, смотрели молча. Толька прибил флаг и некоторое время задумчиво смотрел на него. Было тихо и торжественно. А по всей Козлихе неистово заливались в песнях скворцы. Тишину нарушила Марина Зыкова:
— Как ты прибил, обормот? Преклонить надо, чтоб развернулся.
— Правда, что же так, — заговорили. — Алешка, мотай в кузню за щипцами.
Алешка, польщенный общим вниманием, начал показывать прыть, а люди переговаривались.
— Вот он и май. Да, праздник… А в Заозерье земля просохла. Сказывают: парторг с центральной усадьбы приедет премии вручать.
Прибежал Алешка с щипцами, и опять замолкли. Лишь Марина командовала Толькой. Толька огрызался, гордился порученным делом и хотел быть независимым, потому что среди людей стояла Клавка Сказко.
Неслышно подкатили дрожки. Черная, скуластая, похожая на мужчину Софья Щербатова, совхозный парторг, спрыгнула с дрожек, привязала лошадь к коновязи, поздоровалась со всеми, Стогову пожала руку.
— Соберите, пожалуйста, народ. — Взглянула на флаг, улыбнулась и позвала Стогова в контору.
Козлиха — деревенька маленькая, но в контору народу набилось битком.
Говорил парторг о том, что Трумэн пугает новой войной, говорил Стогов и еще кто-то. Собранием решили «ответить на происки врага» дружным выездом завтра, то есть Первого мая на весенне-полевые работы! Земля готова, ждать не станет.
Потом началось премирование. Щербатова вызвала сеновоза Алешку Воронова. Как шел к столу, не помнил. Да еще запнулся о чью-то ногу, упал и чуть не заревел от досады и стыда. Марина помогла подняться, сняла с Алешки шапку и повела к столу, говоря:
— Господи, ну прям сварился весь. Работать — мужик, а получать свое — дитёнок.
У стола обратилась к людям и к парторгу сразу:
— Ну-ка, Софья Ивановна, величай-награждай дорогого работника, — низко поклонилась Алешке и прошла на свое место.
Щербатова строгим хрипловатым голосом объявила, за что награждается Алешка, и подала ему конверт. Алешка сунул конверт в карман ватника и было направился к проходу.
— Подожди! — строго остановила его Щербатова.
Алешка совсем растерялся, вынул из кармана конверт и протянул руку с конвертом Щербатовой. Но та тихонько отвела Алешкину руку; ее грубое, мужское лицо смягчилось вроде бы виноватой улыбкой, в голосе материнская нежность: