Алешка опять смотрел на портрет и рисовал в воображении: залитая солнцем даль, на юге, в Заозерье, кричат журавли, оттуда летят птицы, гуляет теплый ветерок, а он, этот сказочный человек, стоит на взлобке за кузницей в златотканой одежде, смотрит в Заозерье и, встряхивая кудрями, бьет по сверкающему щиту коротким мечом. Мелодичный звон разносится по Козлихе, а он бьет и еще, и еще, и движется из Заозерья к нему весна. Боже мой, неужели на нашей громадной земле, на которой приютилась продутая ветрами и занесенная снегом Козлиха, жил этот человек? Светит семилинейная лампа, мать у печки чистит картошку, отец плетет на лето вентеря, а Алешка читает. На окнах намерз иней, слышится в трубе шорох ветра, а Алешка читает:
Там, в ночной, завывающей стуже,В поле звезд отыскал я кольцо.Вот лицо возникает из кружев.Возникает из кружев лицо.
Скрипит кто-то в сенцах. С клубами пара вваливается Мишка, тараторит:
— Кончай политикой заниматься, айда в контору.
Алешка с неохотой закрывает книгу: конец сказке. Натягивает телогрейку, нахлобучивает баранью шапку. Выходит во двор. Морозно и ветрено, и страшно за тех, кто сейчас в дороге, в степи. И жутко за себя; завтра очень рано он выедет на быках в Заозерье, в эту пугающую холодом тьму.
Небо звездное, с седыми пятнами туманностей. Алешка задирает голову. Ну конечно же, вон и лицо показывается, прекрасное, бледное. Вот скрывается, опять показывается, движется.
— Чего уставился? — толкает Мишка. — Бежим.
Из окна конторы — тусклый свет. Мишка приникает к незамерзшему уголку стекла, подзывает Алешку.
— Целуются.
Мишка прижал нос к стеклу, высунул язык и забарабанил по раме. Клавка с Толькой испуганно оглянулись на окно и отскочили друг от друга.
Зашли, смущенно улыбаясь и пряча глаза. Толька деловито уставился в бумагу, а Клавка передернула плечами:
— Подглядываете, обезьяны бесхвостые.
Толька отрывает взгляд от бумаги.
— Сегодня у нас не собрание, но вроде этого. Нужно прикинуть насчет самодеятельности, что мы можем сделать и кто с чем будет выступать конкретно.
— Я буду петь, — говорит Клавка.
— Все будем петь, — вскидывает бровь Толька.
— Я буду одна, — настаивает Клавка, и Толька сдается. «Сказко — петь, — записывает он и, подумав, добавляет, — одна».
— Я буду стихи читать, — говорит Алешка и краснеет.
— Стихи надо. А чьи?
— Блока.
— Не слыхал про такого. А как стихи, боевые? Зовут?
— Зовут, — тихо говорит Алешка и вздыхает.
— Ладно, послушаем. А кто плясать будет?
— Я сбацаю, что старый заяц ушами, — хихикает Мишка. — Только у меня твердой обувки нет.
— Найдем, — заверяет Толька и пишет: «Михайлов и Воронов — плясать, Стогов — балалайка».
— Я ж не умею, — взмолился Алешка.
— Научим, — пообещал Толька. — Все. А теперь время позднее: Воронов и Михайлов пойдут по скотным базам проверять сторожей, а мы со Сказкой подумаем над программой. — И опять смущается. Алешке тоже неудобно, а Мишка скалится многозначительно:
— Подумайте, — и, визгливо хохоча, спешит к двери. Гордая Клавка — само презрение.
Холод, мгла и снег без конца. С севера доносится слабый паровозный гудок (железная дорога километрах в пятнадцати). Гудок такой беспомощный, зовущий, и у Алешки почему-то тоскливо заныло сердце.
На задах темнеют длинные скотные дворы. По вырытому в снегу коридору подошли к двери, тяжело отворили их, толстые, обшитые камышом. С мороза во дворе показалось тепло, уютно. Тускло светил подвешенный фонарь «летучая мышь». Ребята стоят, прислушиваются, присматриваются. На куче соломы, под пряслом, завернувшись в тулуп, спит сторож дед Петрак. Алешка хотел кликнуть, но Мишка прикрыл ему рот варежкой и показал в другой угол. Там, завалившись на спину, бил воздух копытами бычок-годовик. Мишка взял фонарь, поманил Алешку. Бычок выворачивал белки глаз, стонал и был похож на перевернутого жучка. Ребята натужились, попробовали помочь бычку лечь правильно, но навозный косогор, с которого завалился он, одолеть не могли. Тогда догадались: за хвост и голову развернули его.
Бычок поднялся на ноги, трясся и тяжело дышал.
— Ну, дед, зараза! — шепотом выругался Мишка и отвязал привязь от ясель. — Пошли.
Мишка осторожно просунул деду под валенок веревку, сделал петлю и перекинул через жердь прясло:
— Ну?
— Ты что?
— Давай! — зашипел Мишка и враз, дернули веревку. Дед замычал по-бычиному с испугу, а потом жутко закричал:
— Кара-а-ул!
Алешка первым выскочил со двора, чуть сзади — Мишка. Догнал Алешку:
— Чего ты чесанул?
— Страшно.
— «Страшно», — передразнил Мишка. — Веревку-то я успел привязать, загнется дед повешенный.
— А что теперь? — Алешка бежал к конторе.
— Что, вернемся, отвяжем?
Тихо открыли дверь. Дед Петрак вылез из петли сам.
В телятник, который сторожила крупная рыжая баба Марина Зыкова, вошли настороженно, переполошенные случившимся.
— Что пришли? — выросла Марина из мрака.
— Проверять, — сообщил Мишка. — Не спишь ли.
— Проверять? — засмеялась Марина и протянула руку в темный угол. Жик! — свистнула хворостина. Жик! Мишка кинулся к выходу, сбил Алешку с ног. Алешка, с резкой болью в мягком месте, — за Мишкой.
— На комсомол руку! — визжал на дворе Мишка, но вопль его был прерван той же рукой Марины: хворостина свистела, Марина почему-то обошла Алешку и почти до конторы преследовала Мишку. Алешка видел, как треплются у Мишкиной шапки уши. Марина вернулась, и Алешка чесанул в сторону, по задам.
— Комсомол… Я вам проверю! В другой раз штаны-то поснимаю.
Алешка хоть и круг давал, но почему-то забежал в контору вперед Мишки. Тот влетел почти следом. Во всю щеку у него горела полоса, он тер ее, злые глаза смотрели искоса, сверкали.
— Целуетесь тут, а Марина вон фулюганит.
— Что, попало? — улыбается Клавка.
Сбиваясь, рассказали, как поднимали бычка, как подвесили Петрака, и что с ним случилось. Ну, и про Марину.
Толька — лицо строгое — с трудом сдерживается, а потом хохочет, прыскает. Хохочет Клавка, Алешка тихонько хныкает, а потом хохочет вместе с ними. Мишка же не улыбнулся, косил в пол, злился.
— Сам проверяй! А то гляди — начальник!
— Но-но, Михайлов! — построжал Толька. — Дисциплину не забывай. Марину проверять не надо, а Петрака сам буду навещать. — Он курил, косоротился от крепкого самосада, а Клавка глядела на него с обожанием, таяла. — Вы что, уголовники, удумали подвешивать? По выговору влепить!
— Влепи, Толя, влепи, — подхватила Клавка. — Михайлову, он прокудной. Воронов не виноват.
Мишка уставился на Клавку, зло улыбнулся:
— А я еще не комсомолец. Билета-то нет. Мало что вы приняли. Вот возьму и не поеду в район за билетом, — пригрозил он и победно оглядел всех.
— Играть, Михайлов, не будем. — У Тольки раздулись ноздри — признак гнева. — Дел у нас много — не до игры.
Ходит Толька, руки в карманы, задумался.
Ветры выдувают снег, обнажают озимые. Весной, когда сойдут снега, будут по зеленому желтеть плешины, пока не поднимется сорняк в одиноком раздолье, зажиреет и пойдет, поглядывая свысока на хлеба, по всему полю. Нужно задерживать снег. Чем? Ясно, лопатой. Ставить на попа снежные плиты. Кто? Комсомольцы. Больше некому. Когда? В Козлихе никто не знает, когда четверг, когда воскресенье. Что такое выходной? А кто его знает. Сколько работает Алешка, не было у него такого чуда, чтобы с утра дома сидел целый день. Может, до войны знали.
Так когда же снег задерживать?
В пять утра застучит бригадир Диденко в окна, а сеновозы еще от мороза не отошли, стонут во сне.
Едва рассветает, а уже четыре воза темнеют за огородами, на озере. Свалят сено, перекусят в тепле — и опять в степь за шесть километров. Другой-то раз в потемках возвращаются. А Толька с темного до темного кувалдой в кузнице машет. Клавка и учетчик, и счетовод, и сама за восемь километров сводки носит.
Когда же снег задерживать, навоз вывозить? Ночью. Где силенок брать, когда после работы от печки сил нет оторваться? В себе, а где же? Не гибнуть озимым. Не зарастать же полям чертополохом при людях.
Ходит Толька, думает. Алешка на пол присел и только задремал — тут же и он, сказочный человек — Блок. У Алешки будто воз набок свалился. Буря, а он появился из мглы.
— Тяжело, — спрашивает, — мальчик?
— А ты подсоби. Я воз буду придерживать, а ты возьми кнут, быка посеки.
Кнут он взял, а сечь не сечет.
— Не могу, — говорит, — добром надо.
— Бык-то устал, — просит Алешка, — добром тут нельзя. А воз я бросать не могу — коровы подохнут, и я тут пропаду. Секи!
Стоит он, и кудри ему ветром раздувает.
— Злой ты, мальчик. Добро злом не делают. Не буду сечь! — бросил кнут и исчез в метели.