В конце 80-х четырежды Краснознаменная, орденов Суворова и Кутузова гвардейская дивизия, из которой вышло более двадцати Героев Советского Союза, ни разу не отступавшая на фронтах и бравшая Берлин, была разгромлена одним росчерком пера своего Верховного главнокомандующего. Она попала под сокращение. Комдив написал гневное письмо маршалу Язову. Министр обязал начальника Генштаба ответить генералу. Из Генштаба комдиву писали примерно так: у нас все дивизии прославленные — какими-то надо жертвовать.
Наверное, только сдача в плен может быть для любого комдива более унизительной и позорной миссией, чем приказ доставить и сдать Боевое Знамя дивизии и все ее боевые регалии в Центральный музей Вооруженных Сил СССР.
Я видел, как это делалось.
В сопровождении двух вооруженных автоматами бойцов и прапорщика жарким летом 1990 года генерал привез в Москву в обшарпанном чемодане для секретных документов боевую святыню дивизии.
В Москве, на улице, по иронии судьбы именуемой улицей Советской Армии, он сдал под расписку Боевое Знамя в полутемном подвале музея, уже и без того заваленного продырявленными молью стягами прославленных дивизий и полков…
Хранительница запасника жаловалась комдиву на «ограни-ценные рабочие площади», на сырость в подвалах и даже на крыс, шастающих по ночам среди священных музейных реликвий… Не всем им находилось тогда место среди экспозиций музея.
Зато хватало места для кителей Гитлера и пистолетов Геббельса.
Наверное, у нас это национальная болезнь — относиться к собственной Истории, исходя из принципов «революционной целесообразности» или уникального недомыслия. Разве не потому мы так легко утеряли в политическом угаре веков первородные и священные для армии названия Измайловского и Семеновского полков?
Я не мог, не могу понять до сих пор, почему так легко расформировывались легендарные соединения и части с богатейшей боевой биографией, а дивизии и полки, которым от роду не было и пяти лет, имеющие нередко только номер, оставались здравствовать. Иногда доходило до того, что новорожденная часть существовала, не имея даже Боевого Знамени…
Рвалась, рушилась, распадалась система преемственности, сдавались в архив армейские традиции, тысячи недоуменно-возмущенных писем командиров, политработников, Офицерских собраний, ветеранов войны гигантскими косяками летели в Кремль, в Министерство обороны, в Генштаб. Кремлевские и министерские клерки в своих ответах людям размазывали сочувственные сопли, выстраивали искусственные аргументы, ссылаясь на вечную бюрократическую ложь «объективных обстоятельств».
Мой мудрый друг и духовный наставник отставной полковник Петрович между прочим сказал очередную бессмертную фразу:
— Наверное, только в России способны путать бутылочные стекляшки и бриллианты…
ВАСИЛЬЕВ
В тот черный день, когда комдив генерал Васильев сдал Боевое Знамя дивизии в подвал Центрального музея Вооруженных Сил, он со слезами на глазах рассказывал мне, что его не покидает ощущение предательства…
После музея мы позвонили в Генштаб нашему общему знакомому полковнику Савчуку — тому самому, с которым отбывали срок в дальневосточном захолустье.
На Арбате в ресторане «Прага», некогда прозванном генштабистами «Домом офицеров» (из-за того, что там в былые времена советские офицеры нередко могли позволить себе хорошо посидеть), за столом под огромным цветком неизвестного происхождения мы помянули годы совместной службы, «племянника Брежнева», «Кактуса» и покойную Васильевскую гвардейскую дивизию.
Поминки были тяжелыми: генерал Васильев вне графика наливал себе из графина водку, на чем свет стоит костерил по ранжиру президента, министра обороны, начальника Генштаба и командующего войсками округа.
Последним он костерил себя и, когда хорошенько набрался, стал грозиться, что застрелится…
Он называл себя «дважды изменником».
— Почему дважды? — спросил Савчук.
— Потому, что первый раз я предал собаку, а второй — дивизию…
Из его душещипательного рассказа стало ясно, что еще в бытность свою майором в славном приморском гарнизоне рио де Манзовка приручил он с сосунка немецкую голубую догиню. А когда засобирался на учебу в Москву, решил сплавить собаку в добрые руки. Но она больше ни к кому не шла. Тогда однажды он завез ее на командирском «уазике» глубоко в лес, бросил кучу костей и дал полный газ.
Не помогло.
К вечеру догиня спала у дверей квартиры, не соображая, чем она так провинилась.
Перед отъездом в столицу капитан отвез собаку на дивизионный полигон, километров за пять от гарнизона, и там пристроил ее у солдат хозвзвода, поближе к столовой.
Когда же Васильев уезжал из Манзовки, когда пошли прощальные лобызания с хмельными сослуживцами перед самой дорогой, в полупьяную толпу провожающих с почти человеческим радостным завывом, бешено мотая хвостом и брызжа атомной радостью глаз, ворвалась огромная догиня, принявшаяся яростно лизать уезжавших навсегда хозяев…
Генерал рассказывал обо всем этом с такими деталями и чувственными подробностями, словно то было вчера, а не десять лет назад. И не с собакой, а с человеком.
…Потом догиня километров пять бежала следом за автобусом, увозящим Васильева.
Женщины в салоне тихо вопили, а мужики сидели, как за поминальным столом.
В конце концов, не выдержав скорости автобуса, догиня споткнулась, упала в ржавую пыль и так и осталась лежать у дороги с пеной на морде до тех пор, пока машина не скрылась за сопкой…
Друзья вскоре написали Васильеву, что догиня возвратилась в гарнизон и много месяцев жила под лестничной клеткой у дверей квартиры бывшего хозяина. Ее подкармливали гуртом гарнизонные дети. Она никого больше не признавала.
Когда она заболела, офицеры все же увезли ее на полигон. Потом она долго жила возле полевой кухни до тех пор, пока не погибла в сражении с волками…
— За верность, — предложил Савчук.
— За преданность, — добавил генерал.
Он стал собираться на поезд. Мы вышли его проводить. Пока ждали такси, курили и молчали. Васильев — опять про дивизию и опять — про собаку:
— Жена однажды затянула меня в малюпусенькую церквушку под Воронежем… Батюшка спросил, в чем я желаю покаяться… Я просил Бога простить меня за предательство… Он меня простил. А я опять предал. Тогда — собаку. Сейчас — дивизию.
Было грустно. Когда расстались, Савчук посмотрел на наш родимый Пентагон и сказал:
— Окна светятся — наши вкалывают. А мы гуляем. Мы тоже предатели… Может, тоже сходим покаяться? Тут на Никитских воротах есть славная церквушка…