— А ты сходи. Послушай, чего он там хочет.
Остап пошел. Сипак встретил его официально в доме бывшей колхозной канцелярии, пригласил даже сесть.
— Давненько мы с тобой не встречались, Остап.
— Да уж, Мацей Степанович, годы не ждут, идут и идут…
— Верно говоришь, идут и идут. А мы стареем понемногу. Я как услышал, что ты на прежнем месте, так аж обрадовался. Вот, думаю, человек серьезный, держится своего места, как тот дуб придорожный. Люди уходят, а куда они идут? Мечутся люди — то им того мало, то которому захочется выше всех стать. Да и мало ли еще чего? До того распустился народ в наше время, что неизвестно, чего он в конце, концов добивается. Он хочет, чтобы все были равны. А нет того, чтобы каждый свое приберегал. Добыл что и держись за него, не лезь, куда не следует. А ты, вижу, кем был, тем и остался. Это уважать надо! Таким людям почет. И мы будем уважать таких людей.
— Кто это мы?
— Немецкие власти, значит… Нового порядка власть.
— А-а… Вот оно что! А я думаю, к чему ты это все говоришь? Не соображу никак.
— Да дело тут ясное.
— Да уж так! И я понимаю. Ты хотел мне сказать что-нибудь, если специального человека послал?
— Есть, есть дело к тебе, можно сказать, важное дело, госу-у-дарственное, если хочешь. Ходят ли у тебя по лесу эти разные люди?
— Как же им не ходить? Ходили и ходят. На то и лес, чтобы по нему ходить.
— Ты, видно, не понял. Я спрашиваю о тех, что от немца прячутся.
— А как же! Ходили. Эх, какая сила этого народа прошла, когда, значит, отступали!
— Те, видишь, меня не интересуют. Я о тех говорю, что сейчас по лесу слоняются да разные пакости немецкой власти учиняют. Про партизан я спрашиваю.
— А кто ж их разберет, какие там партизаны, а какие так себе. У них же, видать, у партизан, формы особой нет, а на лбу ни у кого не написано, что он партизан.
— Это уж ты зря! Я так с одного взгляда узнаю: партизан или нет. Нюх у меня такой. Опять же рассудок всегда подскажет.
— Так не каждый же такой рассудительный, как ты, Мацей Степанович.
— Это ты совершенно верно говоришь… — немного сбился с толку Сипак от этой, можно сказать, похвалы. — Так я прошу тебя, очень прошу… И если уж кто попадет к тебе с руки, ты его на волю не выпускай.
— Да где ты видел, чтобы я там какого нарушителя на волю отпустил! — ответил Остап, считая, что пускаться в особые пререкания с Сипаком нет никакой надобности.
— И еще вот что я хотел тебе сказать: если ты заметишь пристанище ихнее или где они ходят, так ты уже не поленись и знак мне подай… А мы на них найдем управу. И ты не останешься в обиде. А я для этого кое-когда человечка к тебе подошлю, или ты сам заскочишь сюда лишний разок. Одним словом, держи связь!
— Да уж само собой… — раздумчиво проговорил Остап. Потом спросил: — Но ответь ты мне, Мацей Степанович, почему это я должен тебя уведомлять, когда у меня, можно сказать, есть и свой староста?
— Это ты про Сымона?
— Хотя бы и про него. Он же у нас староста.
— Конечно, ты и ему должен доносить. Но, видишь ли, слишком уж тихий ваш Сымон. Стар уж. Настоящий староста должен хороший зуб иметь на этих разбойников. Где уж ему, Сымону, такими важными государственными делами заниматься?
А у меня к этому делу специальный интерес. Так что ты сделай милость… Это даже, если хочешь, не моя собственная просьба, а приказ. Да, государственный приказ. Если сомневаешься, то можешь и к пану офицеру пройти, он тебе подробно разъяснит.
— Да я верю, Мацей Степанович, на что мне этот офицер?
— Ну так смотри ты, хорошенько смотри!
— Как же, буду смотреть!
На этом они расстались.
Сразу же после визита Остапа к Сипаку комиссар и Мирон перебрались в лес, где они обосновались в землянке, выкопанной заранее. Место тут было тихое, уютное. Вокруг такая глухомань, что Александру Демьяновичу казалось: отсюда ему уже никогда не выбраться.
— Здесь тебя не только гитлеровцы не найдут, но и сам не убежишь отсюда, если бы и захотел.
— А зачем же нам убегать? Что немец не найдет, это хорошо. А нам отсюда пугать его очень удобно — мы его всегда найдем.
Тут же поселились Апанас Швед, Дубков, Андрей Лагуцька. Дубков, оглядев землянку, покачал головой, брезгливо повел носом:
— Разве это помещение? Это ж, извините, погреб, здесь разве только картошку прятать, а не военными делами заниматься. Вот я вам по всем правилам саперного искусства отделаю земляночку, так вы залюбуетесь.
И он временно взял на себя все руководство по строительству землянки. Не было досок, но при помощи Остапа их за несколько ночей навезли, переправив с другого берега реки, из брошенной лесопильни. Когда Дубков заканчивал очередную землянку, он заходил к Мирону и говорил:
— Принимайте! Не землянка, а штабной блиндаж, сучки-топорики!
Вместе с Дубковым, Шведом и Лагуцькой работали люди из их боевых групп. Часть этих людей не жила в лесу. Некоторые оставались в своих хозяйствах, жили в хатах, так как еще не всюду заселись полицаи, а немецкие гарнизоны были редкими и размещались только в больших селах.
Александр Демьянович сначала чувствовал себя неплохо на новом месте. Днем тут хватало солнца. Всегда стоял густо настоенный смолистый аромат. Пышно сплетались на откосах болотного островка густые поросли малинника, орешника, молодого березняка и дубняка. На полянках высыпала земляника, а пониже, в чернолесье, стояли нетронутыми целые заповедники черники и смородины. А над головой высились надежные дозоры стройных сосен. И когда лежишь на пригретой солнцем душистой полянке и вглядываешься в лазурные прогалины далекого неба, по которому быстро мчатся светлые облачка, то кажется, что не они мчатся, а несутся в стремительном разгоне верхушки сосен и их багряно-бронзовые стволы. И вместе с ними мчишься в неведомую даль и ты. Улетают куда-то мысли о войне, словно она где-то далеко-далеко, а с тобой попрежнему остались и солнце, и эта пахучая земля, и душистая полянка, и такие мирные-мирные облачка.
— Курорт! — с восхищением сказал Александр Демьянович. Но на этом курорте очень досаждали комары. Они и днем не давали покоя, особенно в тенистых местах. А по вечерам от комаров не было спасения, хотя и разводили специальные костры, подкладывали в огонь сырой можжевельник, еловые лапки, сухую истлевшую березу, чтобы было побольше дыма. Комариный звон стоял над поляной, забирался в землянку, выводил людей из равновесия.
— Пристают проклятые, как тот фашист!
К комарам присоединился туман. Едва только солнце скрывалось за верхушками сосен, он наползал из болотных низин, окутывал землю, забирался и сюда на остров. То ли от этих студеных туманов, то ли от сырости, постоянно пронизывавшей стены землянки, здоровье комиссара сразу ухудшилось. Рана на ноге, которая к тому времени уже затянулась, так что комиссар уже мог ходить, снова открылась и начала гноиться. Незажившая еще рана на руке горела так, что пронизывала все тело острой, колючей болью. Комиссар ворочался на своих козлах всю ночь до зари, не мог уснуть, часто скрежетал зубами, чтобы не кричать от нестерпимой боли. Вызвали Надю, она внимательно оглядела рану и, выйдя из землянки, решительно посоветовала Мирону:
— Немедленно в больницу, иначе будет поздно. У него начинается гангрена.
Александр Демьянович сначала стал на дыбы, когда Мирон сказал ему о больнице.
— Я еще не сошел с ума, чтобы ложиться в немецкую больницу.
— Какая она немецкая! Там наши люди работают!
Комиссара отвезли ночью, доставили в больницу на рассвете.
Разбуженный Артем Исакович, узнав, что прибыли люди от Мирона, сам, чтобы не делать лишнего шума, не будить персонала, осторожно провел Александра Демьяновича в небольшую палату, где лежали четверо тяжело раненых, теперь уже понемногу выздоравливавших. Это была палата, которую доктор и некоторые близкие по больнице люди называли самой надежной. В эту палату он часто наведывался и отводил здесь душу. Тут можно было говорить обо всем, не таясь, не прячась от фашистского глаза, от полицейского уха… Сюда приходил он со своими обидами, забегал посоветоваться по тому или иному делу. В этой палате лежали самые секретные больные. Тут же Артем Исакович, сделал утром операцию Александру Демьяновичу. Руку пришлось ампутировать. После пережитой боли, бессонницы и всех волнений перед операцией Александр Демьянович совсем обессилел и, наконец, уснул. Спал он долго. Трое ближайших соседей по койкам присматривались к нему, интересовались, что это за новый человек появился в палате. И только четвертый, весь забинтованный, неподвижно лежал на своей постели около стены. Серое, землистое лицо этого человека, обросшее густой щетиной, не подавало никаких признаков жизни. На нем словно застыло нечто похожее не то на брезгливую усмешку, не то на какое-то недоумение. Только запавшие глаза светились живым блеском. Но они не обращали никакого внимания на то, что происходило вокруг, были ко всему равнодушны, безучастны. Взгляд словно был направлен внутрь, в себя. Человек лежал и будто приглядывался, прислушивался к себе, к тому, что осталось в душе и искалеченном теле после всех этих неожиданных приключений и событий. Человек был тяжело болен.