- Ты как, сынок? Для профилактики простудных? Ну, а я, пожалуй, пропущу...
Они усаживают пол-бутылки к приходу матери:
- Вот, кто мне одолжит!
- Вам? Всегда! - С комком бумажек Мессер выворачивает карман "левисов". - Сколько надо?
- Десяточку?
- Берите пятьдесят!
- Весь район обегала, ни у кого перед зарплатой... Если можно, тогда двадцаточку? Но отдадим только шестнадцатого? Ничего? Спасибо тебе огромное. Что значит - рабочий человек!
Александр, расставив руки, сомкнутые за головой, наблюдает с табурета, слегка качаясь. Это очень прочный табурет. Дубовый. Солдаты, сбивавшие эти табуреты в Пяскуве, в виде проверки бросали их с четвертого этажа на асфальт.
- Трудоустроился?
- В процессе.
- Завтра снова подниму с утра. Представляешь? Вторую неделю ищет, ничего найти не может. Взял бы ты его, Мессер, в подмастерья...
- Что вы все "Мессер, Мессер". У меня ведь имя есть, - куражится кредитор, хотя даже в школе по имени его не звали. - Да! Юлиан Вениаминович... И не "Мессер" моя фамилия, а Мессор!
- Звучит по-венгерски, - оживляется отчим, вернувшийся живым и гвардии майором и, надо думать, не без опыта, из тех самых пяти соседних стран, в которых
зарыты наши трупы.
Удалившись, Александр от нечего делать в старой "Иностранке" перечитывает "Превращение", когда вваливается Мессер, совсем уже бухой, и выворачивает ему на ключицах фланелевую рубашку в клетку, производство ПНР:
- Прости, друг, батю помянул с маманей, ну, и немного... Ты, конечно, друг, но за Аленку... понял? Если что, я пасть порву! Ты меня понял? Все! Продолжай образование.
В окно он видит, как Мессер переходит трамвайные пути, поднимается на тротуар и пропадает в проезде между домами - чтобы минут через сорок возникнуть на пороге снова - без сознания и "левисов". Накрылись!
Мессер в рваных и мокрых носках и ветровке, а также в красных плавках, на удивление наполненных. Волосы на поникшей голове разбухли от крови. Два доброхота держат его под руки. "Ваш?" Укладывают на линолеум в прихожей, ставят рядом ботинки. "Кого там еще нелегкая?" - в глубине квартиры проявляет недовольство отчим. Выскакивает мама:
- Господи! Живой хоть?
- Гы-вы, - подтверждает с пола Мессер.
- Мы, значит, идем, а товарищ раком, - сообщают доброхоты, извиняемся, стоит. У старого продуктового.
- А штаны?
- Cняли, наверно.
- Ага! - кивает другой. - Доставьте, говорит, по адресу. А штаны, их не было. Извините, если что не так.
Александр отжимает кровь из губки в тазик, когда Мессер хватает его за ворот:
- Женись!
- Ты тихо, тихо... Юлиан Вениаминыч.
- Падла, женись! Не то убью!
Губка затыкает рот, но поздно. Схватившись за сердце, мама сползает по входной двери:
- Леонид! Он женится!..
Усатым тигром отчим пробивает занавеску, но, видя поверженного собутыльника, успокаивается:
- Который, этот?
- Да не этот! Наш!
- Наш? - свирепеет отчим. - Через мой труп! Ты слышал?
- Обязан! - из-под ног выкрикивает Мессер. - Если рыцарь!..
Конечно, лежачего не бьют. Но очень хочется. Александр швыряет губку в воду.
Мама начинает биться об дверь, обитую, впрочем, ватином-дерматином:
- Обязан! Ты слышал? Он обязан...
- Как это?
- А так! что завтра нам с тобой в подоле принесут и скажут: "Нянчите!" Под дверь подложат!..
Поперек лба у отчима взбухает вена:
- Мерзавец! Губишь мать!
В упор перед глазами светлый кирпич, на совесть уложенный руками бывших гитлеровцев под дулами наших автоматов. Руки перебирают сырые прутья пожарной лестницы, ноги отталкиваются. Поднявшись вровень с балконом, дотягивается ногой - утверждает полступни на основе. Дотягивается рукой хватается за перила. Хорошо, что не пил, думает он, переваливаясь на балкон.
Адам сидит за секретером. Обложившись темно-коричневыми томами Маркса-Энгельса.
Александр производит шум по стеклу.
Адам поворачивает голову. Никаких признаков удивления. Откладывает авторучку. Впускает.
Запирает на шпингалет.
Его родители дома. Несмотря на толстый стенной ковер и добротную стену сталинских времен, доносится шум ссоры...
- Не обращай внимания.
Пузатую рюмку в ладони Александра наполняет коньяк. Его сотрясает озноб. Он долго держит алкоголь во рту.
- Театр абсурда продолжается. Теперь они решили, что я собрался жениться. Представляешь?
- Вполне. Однажды я тоже чуть не расписался. С девушкой Мамась, которая пыталась вытащить меня из пучины порока. Подали заявление, а через месяц кого я вижу во Дворце бракосочетаний? Мамашу. На наших глазах заявление порвала, клочки мне в морду. Заранее все знала... - Воспоминание приятное, смеется. - А ты на ком?
Если человек, как учат основоположники, есть субстрат общественных отношений, то отношениям, чувствует Александр, не следует пересекаться. Не понял бы Адам, расскажи он про Алену.
- Ни на ком. Брак, тем более советский... Тошнит при мысли. Сто раз им это говорил, так нет же... Еще глоток. - Лучше скажи, как поживает твоя Жанна Д'Арк?
- О, Жанна... Не белокурая, но бестия!
Адам сбрасывает халат с рубашкой и горделиво заглядывает за свое могучее плечо. Треугольник хорошо развитой спины исполосован - и не ногтями, как оно случается в порыве. Рубцами. Вздувшимися.
Александр ощущает на себе невольную гримасу сострадания. Вырывается бесхитростное:
- Но ведь больно?
Удовлетворенный смешок.
- Не больно она не умеет. Но ты попал в самую точку. Жанна девственница. Орлеанская целка. Нашего брата ненавидит.
- За что?
- В девятом классе насилию подверглась. Брутальному.
- Но ты же говоришь...
- Насиловали с сохранением плевы. Анально и буккально.
- Их что, было много?
- Трое. Гнались от остановки. Догнали перед самой дверью.
- А позвать на помощь?
- Кого? Мать умерла, отец не просыхает. Соседи бы не вышли, но обо всем узнали. Жанна предпочла позору муки.
- Так больно было?
- Per rectum? Говорит - как раскаленным прутом. Поклялась отомстить мужскому роду. А я всегда готов принять страдания. Не только за чужие грехи, но даже, так сказать, альтруистично. Были бы идеальной парой. Ты говоришь, советский брак. Но даже советские, они бывают разные. Одни совершаются на небесах, другие... Нет, серьезно? Дай совет. Жениться мне на Жанне?
- Нет.
- Почему?
- На нет тебя сведет.
- А если и? Как вопрошает автор про папашу Карамазова: "Зачем живет такой человек?" Она и внешне ничего, хотя в мордашке нечто обезьянье... Адам допивает коньяк, ставит бокал на круглый столик, с нижней его полки достает французско-русский словарь, а из него фотографию. - Это выпускная. Постфактум...
По красоте с Аленой не сравнима. Кружевной воротничок. Скромная улыбка. Мелкие черты.
- С виду не скажешь.
- Невероятно, да? Изнанка и лицо. На котором еще ничего не написано. Но стоит прозреть, как открываются горы горя. В восемнадцать! А впереди еще вся жизнь...
На обороте от руки написано: "Моему ненавистному".
Александр уважительно вкладывает фото в темно-коричневый словарь, который при возвращении на место выталкивает немецко-русский. Под наружной поверхностью круглого столика, вместе с неизменными тюремно-серыми томами Федора Михайловича, укрыты раритеты. Тронутые плесенью, они со штампом спецхрана Академии наук. "Venus im Pelz". Переплетенная в телячью кожу "La philosophie dans le boudoir".
Александр даже присвистывает. Он бережно листает книги, понимает отдельные слова. Испытывает он при этом то, что в просвещенном мире называют комплексом неполноценности. Люди не только не страдают от своих особенностей, но выходят на экстремумы, при том не претендуя на писательство. А он, удостоверенный талант, который намерен превзойти по части прозы самого Абрамцева, теряет голову от первого минета, потом ее же, голову, морочит. И не только себе, но и возлюбленной подруге: можно ли? и если, да, то как? Не отступили ли от нормы? Стыдно ему за эту свою нормальность.
- Глубоко копаешь, - откладывает он со вздохом раритеты.
- Что делать? С головой сейчас бы закопался, но должен грызть гранит других первоисточников. Что в общем тоже форма мазохизма. Разложить кресло-кровать или предпочитаешь на диване?
- В машине. Если можно.
- Кроме бессмертия души, все можно, - говорит Адам, отстегивая запасные ключи от гаража и "Победы". - Выпьешь еще?
В запертом изнутри гараже, в машине, одобренной Сталиным, уткнувшись лбом в правый угол сиденья, он ставит под сомнение свою нормальность. Откуда ей взяться в этой преемственности Зла? Стыдно должно быть не за якобы нормальность, а за неспособность погрузиться в себя достаточно глубоко. До уровня, так сказать, низости. Туда, где плохо все - кроме способности увидеть это. Что ему мешает? Соцреализм? Но он ведь знает, что человек звучит отнюдь не гордо. Не какой-то отвлеченный "человек" - именно он, Александр. Как он звучит? Довольно жалко. Так что не дает это признать? Поэзия? Кончено! Установку взял на правду. Но как пробиться к правде? Хотя бы даже малой?