И представлялось тогда уже совсем недалекое — огромные города, залитые неоновым светом, слава, деньги, чувство собственной значимости в этой жизни. И вот — маленький домишко на окраине какого-то богом забытого Крутоярова, старая банешка, и на ней, на ее плоской крыше, под марлевым пологом лежит некий Рябушкин, в общем-то серенький, ничего не значащий человечек. Ну уж нет, дудки! Словно молодой телок, Рябушкин взбрыкивал на жестком матрасе. Не важно, где быть значительным человеком, важно — быть им! Он станет таким здесь, в Крутоярове, куда занесла его судьба. Времени терять нельзя, его и без того потеряно слишком много, С нетерпением, доходящим до нервной дрожи, ждал Рябушкин завтрашнего дня.
А звезды сияли и двигались, как в пору давних молодых мечтаний.
Она попросила его, чтобы он отвернулся, но Козырин даже и не подумал этого сделать. Он стоял у машины, скрестив на груди руки, и смотрел, как из темной воды, на поверхности которой дробились отражения звезд, выходила Надежда. Она напоминала ему русалку из сказки. Мокрые густые волосы, обычно гладко зачесанные, теперь лежали на белых покатых плечах, прикрывали полную грудь, а все ее большое, сильное тело было таким же блестящим, как и отражения звезд на воде.
Надежда шла по песку тихо и Неслышно, умиротворенная купанием в теплой, нагревшейся за день воде. Козырин достал из машины теплый халат и накинул ей на плечи. Надежда зябко съежилась под ним, неторопливым движением откинула за спину тяжелые, мокрые волосы и сказала:
— Петя, знаешь, о чем я сейчас подумала? Ты меня полюбишь по-настоящему, когда уже будет поздно.
Козырин насторожился. В последние встречи Надежда все чаще ошарашивала его такими мыслями, сказанными вслух. Началось, кажется, с зимы, с памятного выезда к Макарьевской избушке. Да, точно, с того времени. Мысли эти тревожили Козырина. Он всерьез стал подумывать: уж не собирается ли Надежда оженить его на себе? Сам он об этом и не помышлял. Его прекрасно устраивало нынешнее положение, и менять его он не собирался.
— Хочешь, я скажу, о чем ты думаешь?
Надежда смотрела на него снизу вверх грустными, все знающими глазами. Козырин догадался, что она прочитала его мысли, и сердито мотнул головой.
— Ладно, я не буду говорить. Поедем домой, уже поздно.
— Да, действительно, у меня завтра тяжелый день.
— Волнуешься?
Козырин усмехнулся.
— Значит, время еще не настало.
— Какое время? — настороженно спросил Козырин.
— То, которое обязательно настанет. Ты же приговоренный, Петя. Неужели до сих пор не понял? Просто еще одна очередная отсрочка, а потом ее не будет.
Она тяжело — вздохнула и, по-прежнему глядя на него снизу вверх, печально добавила:
— И для меня тоже отсрочка.
30
Так уж совпало — в тот день поминали отца. Ровно пять лет, как он умер. Вот в такой же, рассказывала тетя Паша, теплый летний вечер.
Обещал приехать на поминки старший брат Николай, но не смог — снова отправили в командировку. Несколько дней назад от него пришло письмо со штампом далекого северного города, хорошо известного по газетам, — там добывали нефть, и там научный сотрудник Николай Агарин снова, наверное, ходил по высоким кабинетам, спорил и ругался до хрипоты, пытаясь доказать, отстоять простую и ясную, как голое колено, мысль: природа, если с ней обращаться по-варварски, такого отношения никогда не простит, и месть ее не восполнишь потом ни нефтью, ни деньгами. Андрей очень хорошо представлял, как все это говорит Николай, как он горячится и от волнения глотает окончания слов. Слушая его рассказы при редких встречах и читая его такие же редкие, письма, Андрей всегда завидовал уверенности старшего брата. Для Николая все было ясно и четко определено: никто, кроме него, не сделает главного дела, а главное дело, считал он, заключается в том, чтобы сохранить северную природу, на которую в последние годы обрушился мощный удар машин и людей.
Андрей подошел к комоду, взял распечатанный конверт со штампом далекого города, вытащил листки, исписанные торопливым почерком, и словно услышал напористый, взволнованный голос брата: «Отец перед смертью говорил, что надо жить по-людски, а жить по-людски сегодня — значит воевать. Воевать за свою веру и за дело, которое делаешь. Пойми, война полыхает повсюду, от нее никуда не спрячешься. Даже если залезешь в свою квартиру или в свою машину — не спрячешься. Будешь думать, что скрылся, а на самом деле — перебежал. Или сбежал. Разницы нет. Вот и решай — убегать тебе от „хозяев жизни“, как ты пишешь, или воевать с ними…»
«Убегать или воевать», — еще раз повторил Андрей и засунул листки в конверт, а конверт положил на комод.
Вера и тетя Паша мыли на кухне посуду, в комнату доносилось негромкое звяканье тарелок. Андрей, прислушиваясь к этому звяканью, несколько раз прошелся по комнате, испытывая неожиданно появившееся и пока еще неосознанное желание соединить воедино и мысли, высказанные Николаем в письме, и сегодняшние поминки по отцу, и тревожное ожидание завтрашнего дня. Остановился возле шифоньера и понял, что ему нужно сделать. Открыл дверцу, вытащил старенькую гармошку, завернутую в толстую шаль. Он теперь редко брал ее в руки. Гармошка была порядком истерта и пооббита, ярко-красные когда-то мехи поблекли и выцвели. Но едва только Андрей тронул лады и басы, как она отозвалась чистым и ясным голосом. Он прислушался к голосу гармошки и негромко запел любимую отцовскую песню о том, как шлялось по свету горе-горькое и как оно невзначай забрело к не ждавшим его людям, — песню, которую часто пели в этом доме и которую он знал с самого детства.
И увидел, словно наяву, отца: тот пел, уронив на плечо крупную голову, закрыв глаза, уперев кулак в колено. А мать всегда рядом, покачиваясь в такт мелодии, смотрела широко открытыми глазами вдаль, и глаза у нее, влажные от набежавшей слезы, становились мудрыми и все понимающими. Видел отца и мать, видел всю их простую и честную жизнь, в которой были и война, и сума, но ведь выдержали, вынесли, перетерпели, не обозлились, не потеряли веры. И еще, вспоминая рассказ тети Паши, видел он: койка на крыльце, на койке лежит отец, и легкий ветерок доносит влажное дыхание обского разлива, шевелит волосы. Отец спрашивает:
— Обь-то сильно разлилась? Ишь ветерком пахнуло. Поздно нынче коренная вода пришла. Помнишь, Павла, на покос плавали за реку, я весла брошу, через борт — да пить. Тетка Матрена все матери говорила: дескать, удалой у тебя парень, с быстрины пьет… Эх, жаль, Андрюхи нету. Скажете потом: ждал, мол, отец. Фамилию не поганьте, по-людски живите…
Звучала гармошка, звучали слова старой невеселой песни, и казалось Андрею, что он стоит на коленях у чистого и светлого родника, нагнув голову, жадно ловит губами пронзительно холодную воду. И пусть она отдает не сладостью, а горечью, пусть, зато утоляет жажду и прибавляет сил. И как все-таки прекрасно, что у него есть такой родник, к которому можно прийти, опуститься на колени и напиться чистой воды.
Словно провалился под ногами пол, потемнело в глазах, и Андрею показалось, что он летит в глубокую яму. Летит, летит и не может остановиться. Вместе с ним летят вниз усталые, потные от жары лица сидящих напротив людей. Сон? Наваждение? Да чего уж там — явь! Самая настоящая явь. Голос Воронихина, твердый, железный, безжалостный, словно гвозди вбивал в него вопросы:
— Так где объяснительная, Агарин? Рябушкин говорит нет, продавщица говорит — нет, откуда вы ее взяли? Из воздуха?
Между вопросами Воронихин делал большие перерывы, и в эти перерывы устанавливалась глухая тишина, такая, что слышно было, как равномерно тикают большие настенные часы. Андрей не знал, что отвечать. Известие, которое он услышал несколько минут назад здесь, в кабинете, было для него как неожиданное падение в глубокую, холодную яму. Рябушкин, ну, Рябушкин…
— Объяснительная была, Рябушкин ее скрыл. По каким причинам — не знаю.
— Агарин, здесь бюро, а не беседа в детском садике! Козырин может подать на вас в суд за клевету!
Второй час, без перерыва, шло заседание. И второй час Воронихин жестко расставлял всех по своим местам.
Широко раскрыв глаза, Андрей даже с каким-то испугом смотрел на Воронихина. Неужели это тот самый человек, с которым еще недавно он ездил в Петровский совхоз? Неужели на жестком и злом сейчас лице была когда-то добрая, смущенная улыбка? Неужели перед ним человек, на которого он хотел походить и на которого смотрел только с восхищением? Конца не видно темной, глубокой яме — Андрей продолжал лететь вниз.
— А я знаю, где бумажонка, из-за которой сыр-бор. Точно знаю. Она у Козырина, если он ее не выбросил. — Савватеев хлопнул ладонью по столу и возвысил голос; обычно хрипловатый, он у него зазвенел. — Слышишь, Козырин, остатки совести у тебя сохранились? Скажи правду, ведь не совсем же ты в грязи вывалялся!