И смотри, чем я прирос к России: не детскими радостями, не студенческими любовями и дружбами — нет, муками, и даже не своими, а каких-то страдальцев, кого я в основном и в глаза не видел! Я, может быть, имел бы право в какой-то степени понять и возлюбить тех, кому их и мои мучения, и радости безразличны или смешны, но лишь до тех пор, пока не стал предателем. Теперь мои симпатии полностью с русскими хамами, коих я так презирал и от коих столько раз получал кровяный нос и поломанные скрипки, но я им все прощаю и сатисфакции не требую.
В моей нынешней вселенной я им всем должен, всем: березкам, да кленам, да плакучей иве, да солдатам с тихой песней, и калекам, морякам-алкашам с гармошкой и яблочком, и хамам, да, хамам! Они остались с Россией, а я сбежал. И сукой, предателем стал. Охломон несчастный — даже своей мизерной жизнейчкой принес пользу врагу. Что до России, лично меня она ничем не обидела, ведь так жили все, все, все. Все эти мои самобичевания в грудь — херня на постном масле! Предатель — он и есть просто предатель, сука, гнида, которую должно растереть сапогом. В 93-м, вернувшись в первый раз на Родину, мне нечего было ответить на немой вопрос отца с матерью. Ну папе еще можно было замазать глаза автомобилем (помешались на них). Зато моей полуграмотной маме на ее бесхитростные вопросы ничем было не ответить, кроме как вечным: мамочка, прости. Именно поэтому удавился Иуда, именно поэтому моя жизнь здесь была такой черной! Ты-то, Лева, ведь остался, даже в Израиль не уехал, а уж тебя-то унижали покруче, чем меня. Так что все мои протесты — не что иное, как крик замученной внутренним позором души. Все!»
Я занудил, что нельзя-де судить себя так жестоко за необдуманный порыв, но все-таки не удержался от вопроса: на чем основаны его симпатии к хамам — почему бы не любить в России лучшее, что в ней есть, — ее аристократию, в том числе советскую? В ней, кстати, впервые в истории русские слились с евреями, а Сталин ее истребил и этим разрушил основы своей империи.
Нет, Левочка, немедленно отстучал мне Генка, империя не может стоять на аристократах, их слишком мало. Власть, которая оттолкнет хамов, погубит Россию, ее просто сожрут, Сталин правильно понял, что строить «приличную», аристократическую Россию — значит потерять страну. Но мы же и так ее почти потеряли, отвечал я, оправданием мудрости Сталина была бы процветающая уважаемая Россия, и, только щелкнув по «Отправить», я понял, что сейчас на меня обрушится новое извержение.
«Лева, я тебя не понимаю! „Уважаемая Россия…“ — кем уважаемая?! Теми, кто согласен ее похлопывать по плечу только за послушность и бессилие?! Ты что, еще веришь в доброго Санта-Клауса, как мой маленький Левка?! Он забыл включить в список рождественских подарков лошадку и плакал, пока мы не пообещали дать Санта-Клаусу насчет лошадки особую телеграмму. Уважаемых государств не существует! Все они рвут под себя, с той только разницей, что некоторые одеты красиво и имели возможность научиться выражаться прилично. Лева, неужели ты думаешь, что какие-то правители сумели б обойтись меньшей жестокостью, чем Сталин? Но Сталин хотя бы возвысил усилия отцов, а не бросил их возле американской параши. Лева, неужели ты думаешь, что Запад мочит Сталина за то, что им твоего папу жалко? Им важно только опустить нас в глазах мира, а еще лучше — и в наших собственных. Чтобы убить нашу гордость, а значит, и силу. Сегодня мне понятно, в чем наша исключительность, — она и есть та самая the real thing, подлинность. Мы не умеем фальшивить, все делаем в искренних экстремальностях. В 1976 году моя тогдашняя подружка потянула меня на концерт какого-то советского Народного ансамбля песни и пляски в Бостоне. Я пошел с большим неудовольствием. Но та самая калинка-малинка, которую я считал примитивом, вызвала в красиво одетой, насмешливой публике неистовую, чуть не наркотическую реакцию. Публика орала, подпевала, хлопала в такт, и в конце все ускоряющийся до нечеловеческой скорости ритм поднял всех на ноги, бросил в проходы между рядами, они визжали, притопывая и размахивая руками. Последний выкрик артистов на сцене обрушил на них аплодисменты и восторги, которых дома я никогда не видывал. Публика восторженно теснилась у сцены. Моя подружка удивлялась красивым артисткам, а я чувствовал неловкость: черт, слона-то я и не приметил…
Так и как же американцам понять, что они восхищались тем же, что в других проявлениях ненавидят и презирают? А презрение снести куда потруднее, чем ненависть… Я и предпочитаю, чтобы нас ненавидели.
Возникновение русско-еврейской аристократии при Сталине, по мне, оказалось счастливой случайностью, побочным продуктом той ситуации. Ну а сегодня откуда взяться аристократии, ежели ощущение ценностей жизни сводится к гранитным кухням и автомобилям? Но я надеюсь, что до хамов эта зараза еще не добралась, на них у меня больше надежды, чем на „культурных“ господ.
Страх смерти обостряет мою чувствительность и торопит понять как можно больше в оставшиеся годы или дни.
История Сталина еще ожидает своего Толстого, чтобы народ-богоносец глянул в это зеркало. Эти же сеятели и хранители, как та кошка, знают, чье мясо они съели, знают, что пьянчуги, лентяи, хамы… И в пьяных соплях, в утреннем угаре похмелья они и благодарны Иосифу Виссарионовичу за то, что хоть лавку-то их сберег. Они знают, что он исполнил их волю, которую они сами наполовину пропили. Но и я с ними солидарен в одном — не будет лавки, забудутся и дела отцов, никому они больше не будут нужны! А я хоть и предал живых, но мертвых не предам!!!»
Я совсем растерялся. Я сам за верность отцам, но нельзя же живых приносить в жертву мертвым? И что, неужто же хамы преданы мертвым больше, чем «культурные господа»? Или и правда лучше хам, чем лакей? Но неужто же в России нет никого, кроме хамов и лакеев? Да есть у нас аристократия, собрать ее в кучу, так выйдет числом целая Финляндия. Но если даже и впрямь Россия может быть или хамской, или никакой — как я могу приветствовать страну, где будет презираться то, что я люблю? Хам, поднявшийся на спасение Родины, — это фашист, у него просто нет другой возможности, фашизм и есть бунт простоты против мучительной сложности бытия.
Поскольку мы, как влюбленные, переписывались с Генкой по три раза на дню, моя недельная задержка с ответом показалась мне месяцем. Как бы мнительный Генка не подумал, что я не желаю с ним больше водиться… Хорош я оказался — хотел узнать, о чем возвращенный друг мечтает и в чем раскаивается, а сам тут же начал разбирать, что правильно и что неправильно. Мне его воодушевляющее вранье не годится, а ему не годится мое — так и не надо бодаться, чья ложь правдивее. Ну да, он не выказал уважения к моей утешительной лжи, но ведь у нас с ним с самого начала так повелось — он ребенок, я взрослый. А сейчас, когда он там совсем один, букашка против слона, с отрезанным легким, с тревогой за детей и жену…
Окончательно устыдившись, я написал без всякого умничанья: «Геночка, я много думал о твоем письме, но все это слишком серьезно. Скажи лучше в двух словах: как ты?»
Ответа не было так долго, что я уже хотел писать снова, чтобы без всяких дипломатичностей просить прощения, ежели чем обидел. Но первые же Генкины слова убили всю эту мутотень.
«В двух словах? — Я умираю. А подробнее: ни писать, ни ходить, ни лежать, ни пить, ни есть, ни спать я уже не могу. Эту почту пишу хитростью, вывернувшись, сидя со строго вытянутой спиной. Выпить стакан воды со льдом — неосуществимая мечта, я потерял способность глотать жидкость, то есть глотать я могу, но все попадает в трахею, а не в желудок. Правда, кефир могу пока выпить. Кефир, the real thing, 6 USD за бутылку (ряженка 7 USD, чтобы тебе никто лапшу не вешал за великое американское питье 1,25 USD за такую же бутылку американской колы). Я вешу 45 кг. Лена за мной ходит. От постели к туалету на коляске (благо, ванная в спальне), своими ногами дойти не в состоянии. Все это ожидалось, хотя графика была неизвестна.
Дети — прелесть, я их фото прицепил. Стали уже похожи на теннисистов. Анастасия — звезда в школе, Лева лентяй и типичный любимчик, жена уж не знает, как его еще потискать и сколько раз зачмокать. В общежитии, с твоей легкой руки, я впервые прочел „Смерть Ивана Ильича“. Хорошо помню страх и предчувствия, тогда меня охватившие.
Основатель компании EMC2, миллиардер, услышав свой диагноз (такой же, как у меня), застрелился, чтобы избавить семью от бесполезных социальных отправлений. Ему не пришлось ничего слушать, ни с чем бороться до последнего и т. д. Но, во-первых, я не запасся пистолетом, а во-вторых, сомневаюсь, что у меня хватило бы храбрости нажать курок. Вот морфин, пожалуй, практичней: нет такого шума и беспорядка, но и этим, как всегда надеясь на авось, я не запасся вовремя. Теперь же любая попытка поставит Лену под угрозу тюрьмы, да мы и без понятия, где его доставать. Вот печатаю с передышками, остановками, отдыхами. Мозги томятся страхом, что ведь может быть еще гораздо хуже, чем есть, и стараюсь не задавать идиотских вопросов или жаловаться. Вспоминаю рассуждения „храбрецов“, почему евреи перед расстрелом не бросались на своих убийц, и теперь особенно хорошо понимаю, что такое сладость последнего мгновения.