…………………………………………………………………
— Милая Лена, страшно спрашивать, но нельзя и вечно прятать голову в песок. Как наш друг? Искренне Ваш ЛК.
— Здравствуйте, Лева.
Гена все еще в крематории — ожидаем подписания сертификата о смерти от его врача. Я сама уже злюсь — ну сколько можно? Не могу дождаться, чтобы поскорей забрать его прах домой. Такие дела.
Я пока занимаюсь домашними мелочами и даже работаю немного, чтобы не сойти с ума.
…………………………………………………………………
— Здравствуйте, Лева.
Наконец-то Гена опять дома с нами — сегодня я получила его прах. Дети сначала боялись смотреть внутрь, а потом интерес взял верх. Моя мама думает, что я сумасшедшая — держу урну дома, говорит: а тебе не страшно? После того как из моих рук отлетела Генина душа, уже ничего не страшно. В субботу будет 9 дней, в воскресенье сделаю обед и приглашу своих, наверное единственных, американских друзей. Это замечательная семья, они были со мной все это тяжелое время. Я пока стараюсь больше спать и отдохнуть, я очень измучена. А как Вы поживаете?
Честное слово, тот факт, что мы живем, — просто акт героизма, хотя мы и не понимаем этого. Я кручусь как белка в колесе — школа, работа (я хожу на курсы медсестер), дети, их школа и так далее. Я все плачу, не могу успокоиться, хотя и пытаюсь выходить в «свет» (нашла партнершу по теннису). Намного легче просто жить один день. Потом другой. Еще нашла себе занятие — купили двух очаровательных кошек — помогает, знаете, живое существо, к тому же я обожаю кошек.
Обнимаю, Лена.
…………………………………………………………………
— Я и не замечаю, как время летит, — так занята своей учебой, детьми. Конечно, техника у американцев на уровне фантастики, ничего не скажешь, здорово. На моем этаже много больных с огнестрельными ранениями (члены разных банд, в основном черные). В прошлый четверг я имела возможность поухаживать за одним таким парнем лет 19. Его жизнь кончена — одна пуля прошла через шею, навсегда отрезав возможность дышать самостоятельно, другая — в плечо — задела оба легких. Его живот держат открытым (осложнения с внутренностями, долго объяснять). Я помогала хирургу менять суперсложное устройство, которое держит живот открытым, но в то же время, с помощью специального вакуума, не дает бактериям войти — это надо видеть! — я наблюдала, как по внутренностям путешествует еда — просто обалдеть! Надо признаться, я не чувствую страха, можно сказать, ничего не чувствую…
Конечно, сострадаю, глаза у некоторых больных… я читаю их истории, вижу, как меняется (к худшему) жизнь человеческая. Завтра иду туда опять. Надо забыть, забить эмоции. Какое-то сумасшествие. Как все это произошло. Жизнь как история болезни… прогрессирующая.
Простите за сумбур (вместо музыки).
Когда я рассматриваю свои фотографии той поры, когда я пела в Одесской опере, мне уже не верится, что это была я, кажется, что мне все это приснилось. Да и то, что сейчас происходит, тоже страшный сон.
На фотографии, одетая в пламя, сияла огненной красой гордая Кармен, готовая на крыльях любви пересечь Атлантический океан, — ведь любовь вольна как птица!
Тем не менее, как и после всякого разгрома, нужно было жить и выполнять свои обязанности. Только в сопровождении уже двух призраков. Вика, правда, из-за соседства незнакомого мужчины перестала улыбаться над своей невидимой раковиной, зато красиво седеющему Полу Ньюмену в смокинге и сам черт был не брат. Хотя иногда мне приходило в голову, что именно брат, но когда я вызывал на экран его послания, они оказывались на месте, наши с ним записки сумасшедших. Впрочем, бредом мог быть и сам экран — уж слишком тесно, даже как рупоры времени, мы с Генкой сходились в своих враньях… Хорошо еще, что столь же часто расходились.
Как бы этак завершить покороче? Я не настолько себе смешон, чтобы излагать свою историю в лапидарном духе Иван Иваныча — раз-раз и кишки в таз, как выражался дедушка Ковальчук. Но я и не настолько себя чту, чтобы принять тон изысканного европейского новеллиста: «Сегодня утром мне вдруг пришло в голову, что хорошо бы для меня самого записать все последовавшие за теми фантастическими днями события, чтобы наконец разобраться в этих хитросплетениях, хотя я и сомневаюсь, удастся ли мне даже приблизительно изобразить все то необычайное, что произошло со мной, поскольку я нимало не искушен в литературе, если не считать нескольких шуточных студенческих опусов. И все-таки меня неудержимо тянет изложить письменно мое приключение, ибо для нас, душевнобольных, любые записки сумасшедшего исполнены большей убедительности, нежели породившие их видения».
И так страниц двадцать, прежде чем хоть что-то сообщить. Попробую, однако, держаться середины Атлантического океана. Итак, фортуна занесла меня в одно из многочисленных сердец России. Прелестное здание старого вокзальчика из дробного, уложенного узорами кирпича русской провинции было приплюснуто грандиозным, но недолговеким вавилонским пузырем: новые времена стремились не только стереть память тех, кто жил до нас, но старались и по себе не оставить никакой памяти. Мальчишкой я стеснялся, что не умею разбирать марки машин, — сегодня я этим горжусь. Я видел только, что это какая-то иномарка свезла меня в гостиницу, советскую из советских — и пышные колосья с домнами на фасаде, и даже все три медвежонка в вестибюле. (Когда художник узнал, рассказывали у нас в Эдеме, что у медведиц не бывает трех медвежат, он застрелился.) Зато в номере люкс громоздились сплошные the real things: тумбочка, кровать, шкаф, обрамление зеркал — все литая карельская береза.
Из окна открывалась могучая Река, в огромной излучине которой еще дымились устремленные в небеса стволы заводских труб, полвека назад олицетворявших могущество и успех, ныне — скверную экологию. Выдыхается все, даже дым отечества. Мне почему-то стало неинтересно заглядываться на индустриальное сердце космического штурма, на пороге которого я был остановлен неумолимыми швейцарами. Можно уже и забыть о несостоявшемся браке на пороге нашей общей смерти. Тем более что город и впрямь заслуживал имени Города: его стержневая улица имени бессмертного Ленина, простершаяся вдоль Реки, сохранила наслоения всех эпох — от наивного дворянского эллинизма и купеческого модерна до сталинского ампира. Весна уже пыталась прикинуться летом, но в тени ей это еще не удавалось, хотя многие, и я в том числе, ходили без пальто. Но я все равно немножко, хоть и привычно похолодел, когда увидел ватные брови Деда Мороза и розовеющие изнанки нижних век стеаринового старца в темно-сером отцовском костюме во главе марширующего мне навстречу взвода юных солдатиков.
— Гражданин, — расслабленным дребезжащим голоском обратился ко мне обладатель подземного одеяния, — не хотите посетить бункер Сталина?
В уверенности, что мною владеет очередная галлюцинация, я присоединился замыкающим. Направляющий же наш семенил довольно бодро, но все-таки нам приходилось влачиться как на похоронах, не хватало только военного оркестра. Просочившись сквозь лежбище иномарок заднего двора ампирного мэрисполкома, через обитую кровельной жестью дверь, наша похоронная процессия набилась в какую-то подсобку, обклеенную военными плакатами, зовущими к самоотверженности и бдительности. Зачитавшись инструкцией по обращению с противогазом, я упустил последнего солдатика, и когда мне удалось развернуть броневую дверь с задрайкой, как у подлодки, я захватил только эхо хорового топота сапог по стальным ступеням. Я перевесился через тронутые ржавчиной вороненые перила, и в скудном свете экономных электрических лампочек мне открылся туннель московского метро, поставленный на попа.
Я поспешил вниз по гулкой лестнице, но на каждой рифленой площадке открывалась новая штольня в бетонные казематы, где мне сразу становилось холодно и жутко, хотя они и были неизмеримо более безопасные, чем наши степногорские, подпертые лишь осклизлыми бревнами, обросшими белыми ушами плесенных грибов. И все-таки там было напряжение, а здесь — страх. Я торопился обратно и после нового пролета бежал на новую разведку, заводившую меня в новый бетонный тупик. Я уже готов был малодушно отказаться от неожиданного хаджа, когда на каком-то горизонте вновь расслышал голоса; однако даже быстрым шагом идти по бетонной норе пришлось довольно долго (в таких случаях каждая минута кажется последней).
Я оказался в обшитом темными шифоньерными панелями кабинете среднего советского бюрократа; к одной из стен присунулся костлявый диванчик с тощими дерматиновыми сиденьями на четверых и нищенски вычурной спинкой, на которой глаз невольно искал изглаженную временем надпись «МПС». На этом диванчике, должно быть, так ни разу никого и не обезглавили, ибо, как дребезжал невидимый за стрижеными затылками стеариновый экскурсовод (затылки на треть скрывали даже огромную карту мира), Сталин так и не покинул Москву, чтобы не добить в народе и без того пошатнувшуюся веру в победу. Обойдя солдатиков с тыла, я сумел разглядеть стол Сталина с левого фланга. Это был вернувший если уж не молодость — он ее никогда не знал, — то солидность отцовский стол — «стол Яковлева», первого секретаря Енбекшильдерского района (списанную двухтумбовую дуру отец наверняка получил задаром от кого-то из своих бывших учеников). Старец в отцовском костюме, склонившийся над отцовским столом товарища Сталина, — я уже совсем было решил сдаваться на милость психиатров. Если бы отцовский костюм еще и опустился в сталинское кресло, я бы непременно так и поступил, но костюм рассказывал о строительстве бункера так, словно сам был тамошним прорабом: чем рыли, да чем откачивали, да на чем вывозили, да какими заборами отгораживались от соглядатаев…