И если нельзя забыть в себе художника, остается – перестать им быть. Дело не в «бедности идеалов», о которой писал Моклер… Пережитое пасхальное откровение подсказало другой, последний выход: реставрация и поновление церковных стенописей.
…Бригада состоит из художников так называемого андеграунда, для которых церковные заказы – лишь возможность заработка. Среди них Алисов, со свойственной ему одержимостью и искренней верой в Бога, выглядит юродивым; они, кажется, даже не подозревают о его творческом прошлом. (А он, отрекшись от своего прошлого, уйдя под власть канона, именно тогда без сожаления отдал мне все свои холсты, картоны и папки с рисунками.) Участвуя в их застольях, я был свидетелем того, как после нескольких стаканов водки они начинали, матерясь и стуча кулаками по столу, всерьез выяснять отношения: кто из них первый русский художник, кто второй, кто третий… (Их работы были мне знакомы по американскому изданию «Неофициального русского искусства», которое я рассматривал в мастерской Сарьяна в Ереване; признаться, они мало меня интересовали.) Я поглядывал на Алисова: он отмалчивался. Я тоже не лез в эти споры. Я-то знал, кто здесь настоящий художник.
Витя Стрижков подметил верно: все это теряет цену оттого, что не получило развития. Только расцвет, цветение освещает предшествующий процесс созревания и роста; без него этот процесс теряет смысл, как путь, прерванный в самом начале. Но иначе не было бы легенды. Да и так ли уж верна эта узкая мысль о необходимости результата…
А может, лучшая победаНад временем и тяготеньем —Пройти, чтоб не оставить следа,Пройти, чтоб не оставить тениНа стенах.Может быть, отказомВзять?
ЦветаеваОсобенно в наше время, когда сплошь да рядом блестящие дарования обращаются в ничто, в продажных бесцветных поденщиков. Может, в том-то и состоит теперь доблесть, чтобы назло всему закопать свой талант, не дожидаясь, пока его запрягут, продадут и разменяют, гордо отказаться от него, доказав его несомненность, оставить только прекрасное и грустное воспоминание о нем как самый выразительный памятник нашей эпохи. Блажен, кто молча был поэт…
В искусстве трудно сказать нечто такое, что было бы столь же хорошо, как: ничего не сказать.
Витгенштейн. Культура и ценность. 119.
В конце концов жизнь – это жест. Жизнь каждого из нас – жест, притом один-единственный; нужно, чтобы он был законченным.
* * *
15.04.1974. Прекратился наконец поток помоев в адрес Солженицына.
…Со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам… накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою за счет других; но как только случится что-нибудь, по мнению их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики…
Гоголь. Мертвые души. I. 11.
Удивительнее всего, что всегда в подобных случаях находятся какой-нибудь «монтажник», какая-нибудь «доярка», какой-нибудь «академик» и непременный Сергей Михалков, всякой жопе затычка, – такой отстоявшийся в последнее время набор лиц, долженствующий отразить широту общественного мнения, – которые, видите ли, «не могут без гнева и омерзения читать опусы литературного власовца». Да где же вы их читали, скажите на милость? В областной периодической печати, что ли? Или самиздат чекисты вам приносят на дом? Можно подумать, что у нас все прилавки завалены этими «опусами», что прямо отбоя от них нет… Низко, господа хорошие! Я уж не говорю о том, что вы же сами через десяток лет с пеной у рта будете славословить охаянного автора, с пафосом первооткрывателей объявите его гордостью русской литературы34; но вы публично поливаете грязью человека, у которого рот заткнут, который не имеет возможности публично же вам ответить и о котором сами вы знаете только понаслышке. Уж по одному этому все ваше благородное негодование смешно и омерзительно.
Разве не забавно у них еще вот что: своим злейшим врагом считают они того, кто говорит им правду…
Платон. Государство. IV. 426.
Да что я, в самом деле! Как будто все это действительно пишется монтажником и дояркой… Вот Михалков – тот сам пишет, столбовой дворянин, инженер детских душ, халдей трактирный.
Выслужился блядин сын, пять рублев ему государева жалованья, да сукно, да погреб!
Житие протопопа Аввакума.
А впрочем, почему бы и нет? Ведь мы живем в обществе, сумевшем полностью изжить какие бы то ни было нравственные нормы, в обществе, где от каждого можно ожидать всего, абсолютно всего! «Ведь в том-то и ужас, – говорит Достоевский, – что у нас можно сделать самый пакостный, самый мерзкий поступок, не будучи вовсе мерзавцем».
Культурный, интеллигентный человек, живущий самыми высокими запросами и говорящий на одном с тобой языке, вдруг, неожиданно, оказывается скотиной. Один случай меня поразил. Когда с Комечем и Колей Каменевым мы обследовали Ярославский район, к нам однажды присоединился Сева Филиппов. Мы подъехали к действующей сельской церкви. Уже смеркалось, глухомань. Староста, пожилая робкая женщина, напуганная нашими «государственными» бумагами и апломбом, впустила нас в церковь. С обычной нашей бесцеремонностью мы разбрелись по наосу, раскинули штативы, установили подсветку, защелкали затворами фотокамер. Невзирая на слабые протесты старосты, влезли и в алтарь. Там, на престоле, горкой были сложены иконы, снесенные сюда прихожанами. Потом, когда «газик» отъехал порядочно от этого места, Сева вытащил из кармана и показал нам прелестную маленькую иконку, прихваченную им с престола. Все принялись со знанием дела обсуждать ее достоинства. Я взорвался и, не стесняясь в выражениях, выложил Севе все, что о нем думаю.
– Да они не заметят пропажи! – искренне удивился он.
– Заметят, не заметят!.. Ты не просто чужую вещь спер, ты в душу плюнул. Все равно что ребенка ударил – безнаказанно!
– У меня же коллекция, – как маленькому втолковывал мне тугощекий Сева. – Я взял ее для коллекции. Мне она нужна, а они и не заметят…
– А вы, Сережа, оказывается, пурист, – поддержал его Комеч.
Вот и толкуй с ними! Попробуй объяснить, что можно пьянствовать, распутничать, сквернословить – и все-таки гнушаться некоторых поступков. Целесообразность у них оправдывает все! Милые, умные, проникновенные… потенциальные предатели. Сколько их! И как редко встретишь человека, про которого с уверенностью можно сказать, что кое-чего он никогда не сделает.
Мне нелегко это говорить, я хотел бы ошибиться, но я не вижу вокруг себя и тени благородства.
Стендаль. Записки туриста.
Итак, советское общество стошнило Солженицыным. («Перевели обличителя», – сказал бы Аввакум.) Свидетельствует ли это о здоровом желудке советского общества?
* * *
Советский самолет, пролетая над Африкой, потерпел аварию. Уцелело от катастрофы трое пассажиров. А так как произошла катастрофа в глухом районе, оказались эти трое в руках дикарей, каннибалов.
Вот схватили их дикари, привели к своему вождю. Вождь говорит:
– Кто из вас назовет то, чего у меня нет, получит свободу. Отпущу на все четыре стороны. С остальными поступлю по своему усмотрению.
Вот первый из этой троицы подумал-подумал и говорит:
– Золота у тебя нет.
Вождь усмехнулся, ковырнул носком землю и выкатил самородок. Махнул рукой своим:
– Сожрите этого к черту!
Настала очередь второго. Посмотрел он вокруг, видит – рожи у всех страшненькие.
– Красивых женщин, – говорит, – что-то не наблюдается.
Вождь только пальцами щелкнул, и тут же выталкивают из толпы молоденькую негритяночку невозможной красоты.
– Дайте, – говорит вождь, – ему с ней побаловаться. Потом съешьте. Ну а ты что скажешь? – обращается к третьему.
Тот строго посмотрел на вождя и спрашивает:
– Партком у вас есть?
Молчит вождь.
– А местком?
Молчание.
– Ну, хотя бы первичная комсомольская организация?
Молчит вождь, только краснеет.
– Нету? Так где же вы, гады, научились людей жрать?
* * *
24.05.1974. Гулял под дождем. В Тамбове, помнится, ливень захватил нас в артиллерийском парке. Мы только что выкатили орудие к тягачу и заперли бокс. Вдруг полилось! Все кинулись кто куда, полезли под машины, набились в кабины. Я оказался в кабине тягача. Дождь долго не кончался. Тогда поодиночке и группами стали убегать под дождем в казарму. До казармы было далековато, поэтому, чтобы не промокнуть, я снял с себя все, свернул в узелок и с узелком подмышкой не спеша отправился вслед за другими. Я так и пришел в казарму нагишом. Когда взошел на крыльцо, выглянуло солнце, хотя дождь еще не перестал. Вся батарея, столпившись у окон, шумно меня приветствовала. В коридоре богатырь Бранд обнял меня и закричал: «Вот это Дючок! Люблю Дючка!»