— Нету его нигде, Тихон Трофимыч!
— Как это нету? Куда делся? Моль почикала? — Дюжев вылез из коляски, которая облегченно выпрямилась, и сам пошел в дом. Поднялся в верхнюю комнату, где они вчера сидели с Петром. Там действительно было пусто. Только лежала на столе раскрытая книга с золотым обрезом. И на книге — листок бумажки. Дюжев взял его, прочитал: «Тихон Трофимович! Подожди меня до вечера, к вечеру вернусь и принесу новости. Петр».
Час от часу не легче! Дюжев покрутился, покрутился и велел Митричу распрягать.
Но к вечеру Петр не появился, не появился он и утром.
14
Так и не дождавшись Петра, выехали в Огневу Заимку только после обеда, когда солнце стало в зенит и струящийся прокаленный воздух зазвенел от жары. За коляской, не отставая, тянулась высокая лента удушливой пыли и после долго висела над трактом, который, не глядя на жару и пыль, жил своей жизнью, заведенной давным-давно и не прерывающейся ни на один день. Дождь, снег, грязь, пыль — чего бы ни случилось, все ползли бесконечные ямщицкие подводы, груженные самым разным грузом, пролетали тройки с чиновниками и начальниками, спешившими по казенным надобностям, степенно раскачивались возы с только что убранным сеном, и конец веревки, захлестнутый на березовый бастрык, тащился по земле, и за ним тоже тянулся махонький ручеек пыли.
Тележный скрип, громкое, похожее на выстрелы, хлопанье бичей, свист, крики, лошадиное ржанье — все сливалось, перемешивалось с горячим воздухом и пылью, и глаза невольно скользили по окоему, отыскивая посреди березовых колков синие блюдца редких озер. И когда они попадались, туда невольно хотелось свернуть, чтобы вырваться, пусть и ненадолго, из этого шумного, душного и утомительного движения.
Дюжев по сторонам не смотрел. В ногах у него стоял лагушок с чистой водой, и в этот лагушок он то и дело засовывал новую чистую тряпку. Слегка отжав, накидывал ее себе на лицо, и так ему было легче дышать.
Но к вечеру и мокрые тряпицы помогать перестали. До края доняли духота и пыль. Дюжев скинул с лица тряпку, огляделся и, поняв, что сегодня и до Шадры не добраться, приказал Митричу:
— Правь к постоялому, ночевать будем. Плетешься, как некормленый…
— Да как иначе, Тихон Трофимыч! Из-за пылищи этой света белого не видать. Того и гляди — стопчешь какого бедолагу.
— Нас скорей стопчут, тянешься позади всех…
— И то надо поиметь, Тихон Трофимыч, — начал было оправдываться Митрич, но Дюжев его окоротил:
— После доскажешь. Давай к постоялому, хоть дух переведу.
— А и ладно, — легко согласился Митрич, — эт мы могем! — и тише, себе под нос, добавил: — Наше дело телячье, мычи в тряпочку и не взлягивай.
— Я те дам — в тряпочку! — расслышав бурчанье, обозлился Дюжев. — Много воли взял — расчирикался!
На этот раз Митрич не отозвался, зная, что хозяина лучше не дразнить, если он не в духе. Понужнул коней, и коляска чаще и резче закачалась на колдобинах. Впереди, на взгорке, вытянутое на обе стороны от тракта, замаячило крайними избами большое село Оконешниково, где был постоялый двор и арестантский этап.
Когда стали въезжать в крайнюю улицу, послышался грозный окрик:
— Осади! Возьми в сторону!
Кричал унтер-офицер конвойной команды. Высокий, худой, насквозь прокопченный пылью, он злобно выпучивал глаза, и его серое лицо было полосатым от стекающих капель пота. Этап арестантов только что втянулся в крайнюю улицу и теперь медленно брел вдоль домов, из которых уже выходили бабы и ребятишки, вынося хлеб, крынки с молоком, каральки и шаньги.
Оконешниково — село богатое, и арестанты, наверняка зная об этом, не торопились доставать из укромных мест свои казенные десять копеек, которые давались им на пропитание на один день пути. Коли есть людское сочувствие, можно денежку сохранить для иного случая. А сейчас… Среди бесцветной толпы — все арестанты были в грубых халатах, в разбитых котах, в ножных кандалах, все — на одно лицо — произошло легкое движение, и вот уже человек десять отделились от остальных, пошли, позвякивая цепями, вдоль улицы, и зазвучала над избами, поднимаясь все выше и набирая силу, «Милосердная».
Петь ее начали негромко, словно бы пробуя голоса, но постепенно звуки набирали силу, и поначалу, даже еще не разбирая слов, невольно думалось — что это? Церковное пение, плач по мертвым, мольба или панихида? И лишь знающий человек сразу определял, что это — «Милосердная», напев которой нагонял тоску и жалость даже на самое грубое и ожесточенное сердце. А что уж говорить про баб, которые совали поющим арестантам в руки еду и, утирая слезы, еще раз посылали ребятишек, чтобы вынесли хлеба, яиц или молока.
Милосердные наши батюшки,Не забудьте нас невольников,Заключенных, — Христа ради! —Пропитайте-ка, наши батюшки,Пропитайте нас,Бедных заключенных!Сожалейтеся, наши батюшки,Сожалейтеся, наши матушки,Заключенных Христа ради!
И сливались голоса в один жалобный, в самую душу проникающий стон, голосам вторили цепи, вразнобой издавая такой же тоскливый звук, и казалось, что этой тоске и безнадежности, как и самой песне, не будет конца.
Мы сидим во неволюшке,Во неволюшке: в тюрьмах каменных,За решетками за железными,За дверями за дубовыми,За замками за висячими.Распростились мы с отцом, с матерью,Со всем родом своим племенем…
И полнились, полнились снедью мешки, которые держали в руках арестанты, а голоса поющих звучали все тише и тише, наконец сошли на один общий, протяжный вздох и истаяли. Остался только перезвон цепей, да какая-то сильно жалостливая бабенка запричитала в голос.
Сколько уж раз доводилось Дюжеву слышать слезное пение арестантов, но привыкнуть к нему и воспринимать со спокойствием до сих пор не мог. Вздрагивал при первых же звуках, обожженный, как ударом бича, и ничего с собой поделать не мог — плакал. А после щедро одаривал арестантов деньгами. Он и сегодня не удержался, приказал остановиться Митричу, выбрался из коляски и прошел в улицу. Двигался следом за поющими арестантами, прижимаясь к высокой крапиве, спотыкался и даже не вытирал слез.
Когда арестанты перестали петь, Дюжев полез в карман за бумажником, и в этот самый миг сзади, от истока улицы, долетел хриплый, сорванный от усилия голос унтер-офицера:
— Осади! Стой! Куда?! Стой!
Следом за криком, будто вытекая из него, проступил глухой стук копыт.
Дюжев резко оглянулся.