Этот мёртвый череп предназначен в качестве учебного пособия для одной высокой (хоть и не самой высшей) школы, где учатся раскладывать людей и вкладывать в их душу семя разумного, доброго, вечного и ещё тому, как извлечь высшую пользу из больничного листа. Польза этих гравированных черепных костей на мед. факультете университета города Граца, безусловно, была бы велика в качестве поучительного примера. Если бы этому университету сдавали менее значительные предметы, он бы их и не принял. Молодёжь должна иметь возможность исследования. Кое-кого забивают или заколачивают, если не удалось провести вентральную дислокацию, сзади, где мужчину не отличишь от женщины. После спокойного общего наркоза их опускают на кушетку. Так студенты-медики гордо выступают по арене, по анатомическому театру, каждый грациозно извращает шею и закидывает голову. Зимой они вострят лыжи, а летом их взгляды обращены в сторону массовых заплывов, поскольку живое можно опознать только по тому, что оно (ещё) движется. Взгляды пристают к ним, но стоп: теперь я вижу, что убеждения им не пристали. Единственное, что пристало, так это грязь, но грязь не сало, высохло — отстало. Что вы на меня так смотрите, я-то здесь причём? Любознательные глаза молодых людей, которые должны по этому черепу хоть чему-то научиться, чего по нему в буквальной форме не прочитаешь, сейчас поглядывают на мёртвого, которому когда-то принадлежал череп, исподтишка, по меньшей мере свысока, но ему от этого ни холодно, ни жарко. Они же ещё учатся. Где скрываются нежные задние ножки, где прячутся вены истории? Ничего они не прячутся. Всё идёт вперёд, поскольку никто не отваживается не делать того, что происходит. Несмотря на это, хорошие, лучшие и отъявленные всё ещё готовы зуб дать, сегодня этот, завтра тот. Чтобы вцепиться ими и направить ход истории в нашу сторону, подогнать его прямо под наш прицел. А уж мы пальнём.
Один походник уже подошёл к Эдгару на целый шаг ближе, он был когда-то скорняком и теперь хочет протянуть молодому человеку его окровавленную шкуру, которая была когда-то согревающей и мягкой, в качестве упаковки пакетов (упаковка семейная, поскольку у походника тоже была когда-то семья), — так, один есть! Один на поле брани, которую всё ещё продолжают жертвы применения инсектицидов, вот только кого они бранят? Непременно хочет наступить вечер, и тут же выбегут на поле игроки второго круга. Эдгар поднимает (за ним стоят клацающие спортивные журналы, а они ныне включены в разряд нашего человеческого оружия) свободную руку, загораживая лицо, другой он продолжает судорожно удерживать свою гоночную дощечку-выручалочку. Порыв ветра тоже поднимается и прижимает трём незнакомцам остатки их лиц к черепам, которые выступают в качестве лесов и позволяют ещё чётче проступить нездешним чертам этих незнакомцев. Кормило тянется, нащупывая Эдгара, чтобы вытолкнуть его на реку, вдали утробно лает собака, паром аккуратно причаливает, чтобы вовремя отчалить, — душа и плоть ведь создаются порознь и воедино сводятся лишь в ходе сборки, и этот ход ведёт в никуда, как в ледяные бездонные воды. Чёлн правит к молодому человеку, уже слышен скрежет носа, который ножом врезается в поток, и тут Эдгар в последний момент, гребя и толкаясь, вырывается из этих, надеюсь, последних незримых тисков. Алчные белые руки нескольких молодых парней — это, видимо, какие-то остатки — удили Эдгара из лодки своими баграми; их некогда буйные головы теперь наголо обриты, а резко выпирающие из мышечных бугров плечи наголову разбиты. И хотя эти парни родом с Нижнедунайской штрасе, 174, второго венского округа, мы встретим их чёрным тушем! Потому что они не лежат ни на каких носилках никакой больницы, и они ни (отгадайте с трёх раз!) в какой церкви не вывешены на стене. Они нам совершенно неизвестны, но они, тем не менее, тянутся к Эдгару чем-то вроде охотничьего ножа, тряся пустыми глазницами, будто там что-то есть, с чуть не плачущей миной — они ведь ещё полудети. Ну и пусть, этот молодой роликовый каток — победитель, он будет пользоваться успехом у публики! И победит, размашисто вымеривая местность метр за метром, метеорологи дивятся, как резво у нас продвигается дело. Он нарезает колесиком узор на необоснованном человеческом плане (какими же плоскими и мелкими мы созданы!..) из кожи, костей и волос, и он врезает на своей катящейся доске вплотную мимо нас и вдаль. Эти люди добрые напугали Эдгара, но теперь их сердобольные глаза его уже упустили, он выигрывает скорую поездку, хотя сейчас будет дома, в своей комнате пансионата. Его смётанный на живульку шов, однако, был распорот намётанной рукой портного, и скоро, я боюсь, его сметёт кто-нибудь другой, и никакой любящий взгляд уже не проводит издали его катящееся колесо. Ах, Эдгар, далеко ты теперь не уйдёшь! Вот ведь верный путь, ведущий постояльцев пансионата к ужину, шёл мендациям, уж завсегдатаи пансионата это знают. Эти две женщины выдают себя остальным с головой сразу же, хотя хорошая бутылка сладкого, весёлого вина полагается только один раз, в субботу. Какие ещё пожелания? Зелёный или смешанный салат, какой вам будет угодно, достаточно ли вам угодил? Всё свежее, многое с хозяйского огорода или почти. Мать, что бы она ни делала, излучает неистовое инкубаторное тепло, и вот она подожгла по недогляду дочь, она, она, кто же ещё?
Чего только не наложили на тарелку бедной курочке! Она ещё и яйца не начала нести, а её уже понесли на стол, ей на горе, нам на радость. И для Карин слово матери — закон, сколько бы она ни извлекала умиротворяющих звуков для смягчения матери. Мать тверда, как дерево, но и дочь крепкий орешек; скорее мир бы раскололся, если бы кто-то поднял руку на стиль одежды. В основу Карин Френцель заложен, вернее — выжжен в ней, узор, факелы зажжены у посадочной полосы, и на неё нацелился совершить посадку целый пчелиный рой. Он гудит. Что-то сегодня не так, как всегда. Что-то хочет прийти; натянутые разговоры, вылетающие из людей как заведённые, кажется, вдруг становятся настоящими, живыми. И почему так жарко? Карин Френцель срывает с себя парчовый передник и бросает рядом с собой на скамью. Приливы жара? Мать предлагает отворить окно и затворить тело или растворить тело и запереть окно, что-нибудь одно. Эта дочь — желанное дитя, и я постараюсь задевать её впредь лишь слегка или вовсе не трогать. Карин смущённо и лишь для виду изучает меню, которое лежит тут в качестве посевного материала для всхода разговоров. Чтобы людям спастись от лютости природы, поскольку они без перерыва гребут себе природные продукты. Природа ведь не станет присваивать чужое! Маленькие, вёрткие ворота рта бесперебойно пропускают (мать у нас сегодня за вратаря, то есть за привратника) эти ловкие мясные мячики, тот или другой мать достаёт, вытаскивает и кладёт на край тарелки, курочка сдохла от старости, ругает старая женщина бедную животину и всё, что воспитано с трудом. Есть религия, которая представляет людям их собственную жизнь как направленную против них и сверху ещё кидает отвратительно приготовленный труп их казнённого бога, как веточку петрушки или засахаренный фрукт на трясущийся пудинг наших суставов, если мы, наконец, сподобимся собственного явления, которое, клубясь и кипя, противоестественная субстанция, крутит свои пируэты на спектакле еды. Всё это было бы хорошо, не будь оно совершенно лишним.
Ничто не ограничивает время стареющих так, как еда. За окнами смеркается, стекло звенит. Смелым шагом, а затем одним прыжком в комнату вторгается нечто, что замечает только Карин Френцель, самая обособленная из всех. Она одна знает: вид возникает только на виду, и вот она уставилась в стенку, волосы встали дыбом: сквозь стену проломилась толпа, да к тому же сломя головы. Куда ни глянь — туристы, которые к этому раннему вечернему часу демонстрировали уже все стадии пропитки и напитанности; если их отжать, они без боя предъявят все свои впечатления, эти негативные оттиски их подошв, которые уже миллионократно были отлиты или спрыснуты, нечто, что при ходьбе всегда прибывает заново, вода, которая, вылитая в ванну, превращается в кислоту, в которой тела ещё немного пофантазируют, а потом растворяются в чистых словах, не оставляя никаких загадок. Ибо телевидение нам уже тысячу раз их объяснило. Хохот подпрыгивает до оленьих рогов. Загорается что-то новое, пламя разбегается всё быстрее — и оно хочет всё того же: пожирать, — к этим венчающим былую жизнь коронам, которые мы в состоянии воспринимать уже только как предметы. Но разве в них всё ещё не заключена жизнь? Что-то скребётся, наподобие муравьев, под роговыми чашами голов. И почему только госпожа Френцель, Карин, замечает это? Лёгкий сквозняк дует сегодня через обеденный зал целый вечер, загоняет отбросы в угол, добро в удобрение; даже для желчных и желудочных больных диетический продукт, произведённый в собственном хозяйстве, конёк этого заведения, звякает в мисках, как будто он был заморожен в строго запрещённой плёночке генетически изменённого растительного жира. Как ни могущественна природа, а что-то в ней не так, её легко подделать, при этом я имею в виду не пресловутый «шоколад из крови», эту плаценту Объединённой Европы, или йогурт на щитовках, нет, природа и без этого прикрывает собой всё. Но теперь мы видим всё, что она погребла под собой: абажур из холодных пластинок, который подпирает её снизу, ибо и она носит клёвую юбку, такую же, как на Карин сейчас. Неужто кто-то оставил открытым окно, что так дует? Это даже не сквозняк — то, что здесь веет и подстрекает пламя всё к новым упражнениям в рамках его фитнес-тренировки. Уже распятый беспокойно дёргается на своём силовом тренажёре, но не потому, что он хочет сойти с него, нет, он требует, чтобы им любовались и молились на него. Этот домашний тренажёр есть у нас у всех, поскольку мы все явились сюда из голых, подбритых утроб женщин и брошены в лоно австр. великой церкви, где Он её возжёг, однако после этого задёрнул занавески, чтобы наш дух сожрали не весь, а только малую его часть. После этого Бог подсел к нашей беседе и забрал у нас всё остальное. Он повернул дело так, будто мы вручили ему себя добровольно. Но ведь Он нас похитил! Но мы этого не замечаем, потому что Он каждый день творит перед нами чудеса природы, время начала представления вы узнаете из программок, которые прилагаются!