заголив животы, раскидав руки-ноги. Синяки коптят, раны зализывают, а их сколько ни лижи, эти раны, не слизнешь, если срок не вышел...
Однако надо идти на хутор, и Лев Иванович идет. Идет напрямик, без дороги — через выгон, жухлый от сухой травы и облысевший, через кюветы, заваленные сухим бурьяном, через яблоневый сад, который вдруг дохнул по осени терпкой листвой, через пшеничную стерню. Нет, это только издали три дома хутора выглядят на одно лицо, на самом деле они разные. Дом Грики похож на самого Грику: приземистый, крепкий в кости, весь червонно-красный, только без Грикиных красных глаз и веснушек. Наоборот, у дома Вовки определенно есть что-то Вовкино — светлоликий, он смотрит в степь с храброй бравадой. Нет, нет, два дома, как два человека, сейчас являли и свой нрав: попробуй дай волю их страстям, вовек не остановишь.
Калитка во двор Грики полуоткрыта. Слышно, как звенит кольцо, бегущее по проволоке, протянутой из одного конца двора в другой, — Грикин волкодав не дремлет. Еще слышно, как стучит деревянный молоток по листу кровельного железа, — не иначе, Грика прямит железо, заново покрывая им летнюю кухню; даже странно, как в одном человеке ужились этакий горлопан и забияка с рачительным хозяином, которому природа дала золотые руки. Лосев берет калитку на себя и, подняв сколок кирпича, ударяет по доске калитки. Видно, удар крепок — кирпич мигом обращается в пыль. Пес, бегущий вдоль проволоки, заходится в лае, кольцо вызванивает что есть мочи.
— Уймись, окаянный, треснешь от злости! — слышит Лев Иванович постанывающий голос Варвары Тихоновны, Грикиной бабки, у которой, как утверждает молва, есть еще одно имя, не столь торжественное: Есаулиха. — Уймись, тебе говорят!..
Калитка распахнута — прямо перед ним, соблюдая расстояние, стоит Есаулиха; она отводит голову, стараясь вернее рассмотреть Лосева, и не может совладать с мелкой дрожью, что коснулась подбородка, — истинно, как при студеном ветре, нет сил зубы удержать.
— Лев Иваныч, голубчик!.. — вскрикивает она, увидев его, и хватается за подбородок, желая остановить дрожь. — Так вы с переднего, с парадного крыльца — я мигом отопру...
Он стоит у парадной двери и слышит, как слепо тычется ключ в дверь, однако у Есаулихи дрожит не только подбородок.
— Опять станция свет выключила, да вы и так найдете дорогу — у вас глаза молодые... — произносит она. — Тут вот на главном перекрестке этот морозильник поставили — не хочешь приметить, да приметишь! — Она взглянула не без иронии на высокую тумбу «ЗИЛа», затянутую в сверкающую целлофановую пленку. — Очередь подоспела — не убежишь! — Она засмеялась — острота определенно ей понравилась. — Ничего не скажешь — надо!.. Цаца, конечно, но красивая... красивая цаца!.. — Она махнула рукой, открыла дверь в соседнюю комнату, быстро вошла. — Пожалуйте в залу!.. Нет, нет, переобуваться не надо — там палас, ему и кожаный каблук не страшен!..
Палас выстлал середину комнаты, вокруг поблескивает деревянный пол, тщательно окрашенный, видно, недавно. Казалось, краска хорошо взялась и отвердела, это видно по блеску... Полутьма, отстоявшаяся в комнате, приятно холодновата. В этой полутьме прохладноватость кубанской осени, настоянной на запахах молодого подсолнечного масла и яблочных джемов, на дыхании синеньких, сдобренных луком, — в чистую «залу» вход этим запахам заказан, да, видно, они непрошено прорвались, когда хозяйка метнулась из задних комнат к парадному крыльцу.
— Где вам угодно расположиться, Лев Иванович? — спрашивает Есаулиха, не забыв тронуть кончиками пальцев подбородок, который продолжает трястись. — На тахте или, быть может, в кресло? Сядете на стул? Ну, как хотите, как хотите!.. — Она подходит к окну и легким ударом в оконную створку распахивает окно — гремит болт. Лосев слышит: высвободившись, он маятником раскачивается за окном. — Что пить будете, Лев Иванович? Не скажу, чтобы в погребе был мороз крещенский, но в маркизете туда глаз не кажи и летом... Квасу, быть может, или... взвару?.. Взвар у меня знаменитый! Ну кто варит взвар на садовых фруктах! Запах не тот!.. На дичке надо варить взвар, да, да, на дичке!.. На грушах-дичках, яблоках-кислицах и жерделах — вот он взвар! Степная фрукта? Да, степная, но в ней и аромат степной, а что может быть лучше? Взвар, как хорошее вино, должен настояться!.. Сегодня самый раз — три дня... А как будете есть? Из чашки или, может, из миски? Конечно, из миски, и ложкой, ложкой, да не железной, а деревянной!.. Как вы? Готовы? Или все-таки из чашки? Ну, так и быть — пощажу!..
Она приносит чашку со взваром. Истинно, царь-чашка: раструбом, в лупатых цветах, перепоясанная золотой каймой — не иначе, из этой чашки сам Есаулов пил по утрам калмыцкий чай, безбедно сдобрив его каймаком и русским маслом. А взвар действительно хорош, густо-коричневый, пряный, устойчиво-холодный, в котором над всеми запахами заметно возобладала дикая груша — от нее и сладость, и приятная терпкость.
— Ну как, Лев Иванович?
— Хорошо...
— То-то!..
Взвар отнял все слова — не хочешь, да лишишься языка, не сразу поймешь, зачем пришел. Кстати, во дворе смолк деревянный молоток, — видно, Грика, сидящий на крыше амбара, тоже затаил дыхание, прислушавшись к разговору, который сейчас возник в доме.
— Говорю Грике: «Замани Льва Ивановича на курятинку свежую или там на бараньи котлеты...» — замечает Есаулиха, а сама бойко водит маленькой головой, все норовит попасть глазами «в фокус», получше рассмотреть, как ее слова воспринимает гость. — Да что там говорить! Холостяцкая жизнь куда какая белесая!.. Небось на завтрак бутерброд и на ужин обратно бутерброд?.. Сухомятка!.. Да разве вас заманить! — Голова остановилась — не иначе, черные пуговки Есаулихиных глаз попали «в фокус». — Небось и сейчас не так просто, а по делу, а?
— По делу, Варвара Тихоновна...
— По какому, простите?
Лев Иванович молчит минуту: непросто сказать, какое дело привело его в этот дом, хотя всю немалую дорогу, пока шагал на хутор через ссохшийся по осени бурьян, а потом стерню пшеничную, думал, как изложит Есауловым причину визита.
— По слухам, опять Грику и соседского Вовку подобрали в кюветах на большом шоссе... — произносит он, не глядя на хозяйку. — Сказывают, бились до последнего, Варвара Тихоновна...
— Был такой грех, — соглашается Есаулиха, соглашается спокойно, кажется, что улыбается даже: