— Где пан полковник? — спросил Шейн.
— Там, — караульный кивнул на дверь. — Там, у старика. Вот уж полчаса с лишним. Если вы к нему, то придется подождать.
Лазутчики не стали повторять своей выдумки о пророчестве ярославского старца. Хельмут быстрым движением всадил кинжал в грудь одного из охранников, в то время, как Михаил с той же быстротой приставил острый клинок к горлу второго:
— Ключи! И попробуй только пикнуть!
— Но!.. — от ужаса у поляка глаза полезли на лоб. — Но, панове, ключей у меня… у нас нет! Полковник забрал их с собой и заперся изнутри. Он там с тремя своими охранниками. Я не вру. Правда. Панове, не убивайте, у меня маленький сын…
— У меня тоже сын, — скрипнул зубами Михаил, однако не вонзил нож в мягкую, податливую плоть. Ударом кулака он оглушил стражника и, сорвав с него пояс, кинул Якобу:
— Свяжи. И не забудь про кляп.
— Еще бы я забыл! Самому мне жить хочется или нет? — возмутился швед.
Лазутчики обыскали караульных, но у тех действительно не было при себе ключа от кельи.
— Плечом не вышибешь, — исследовав дверь, заключил Шнелль.
— Сам вижу, — кивнул воевода. — Но что-то мне очень не хочется ждать снаружи.
— Да и нельзя, — согласился немец. — Они могут изнутри окликнуть стражу перед тем, как выходить. Выйти может сперва кто-то один, и если увидит чужаков, поднимет тревогу. А потом, ведь этот почтенный монах сказал нам, что медлить нельзя.
— Медлить нельзя, — кивнул Захария.
— А раз так, тогда поспешим! — воскликнул Хельмут и, отцепив от пояса небольшой сверток, показал его Михаилу. — Надеюсь, здесь толстые стены и своды, и наверху слышно не будет.
— Я тоже на это надеюсь, — Шейн перекрестился. — Ну, друг, давай. У тебя это должно получиться лучше.
Несколько минут немец что-то сосредоточенно проделывал, присев на корточки возле дубовой двери темницы, потом выпрямился, держа в одной руке конец фитиля, в другой — огниво.
— Отойдите! — приказал он своим спутникам. — Нет, не к стене. Туда, за угол коридора.
— А ты? — встревожился Михаил. — И почему такой короткий фитиль?
— Длиннее нельзя: здесь слишком сыро — он погаснет, не догорев до конца. Уйди, говорю, Михайло! Я делаю это не в первый раз и успею скрыться. Давай.
Воевода вновь осенил себя крестом и вслед за Якобом и монахом отступил на десяток шагов, за выступ стены.
Глава 6. Чудо об Архангеле Михаиле
Спускаясь по узкой каменной лестнице, Гонсевский невольно ощутил пронизывающий холод, хотя и кутался в длинную, до пят, шубу, а воротник поднял торчком, так что утонул в нем по уши. То ли здесь было слишком сыро, то ли вечным морозом пропитались сами эти стены, черные, щербатые, в свете факела тускло отблескивающие, словно то был не камень, а металл. Во всяком случае, к концу спуска пана полковника охватила дрожь и он пожалел, что не прихватил с собой фляжку русской водки. Ой, не помешала бы! Тем более, что он вновь начал забывать свою, заранее продуманную речь, с которой собирался обратиться к узнику. Ему казалось теперь, будто все сочиненные им убедительные и мудрые слова на самом деле совершенно пусты, ничего не означают и представят его смешным. Езус Мария, вот история-то!
— Здесь, пан полковник.
Начальник местного караула, шедший впереди Гонсевского и его охраны, свернул в неширокий, с очень низкими сводами коридор и остановился перед нишей, в которой темнела маленькая дубовая дверь. Полковник тотчас подумал, что придется, проходя ее, согнуться пополам — не то, не дай Бог, он зацепит, а то и обломает пышные перья, что украшают его шапку. Где потом в этой дикой Московии достанешь такие?! Тьфу, ну что за идиотская мысль!
Дверь отворилась с протяжным стоном, и из открывшегося за нею черного провала на полковника пахнуло еще более сильным холодом, чем тот, который он ощутил, спускаясь по лестнице.
Чтобы войти в келью-каземат, пришлось одолеть еще три высоченные и очень крутые ступени, и хотя стражник осветил их, низко опустив факел, начальник гарнизона едва не оступился и не полетел на каменный пол. С трудом сохранив равновесие, он выпрямился, и его хваленые перья коснулись свода.
Тотчас явилось ощущение, будто здесь происходит нечто непонятное. Только что из этой темной дыры дышало ледяной стужей и смрадом. Но едва Гонсевский одолел порог и крутой спуск, все изменилось. Странным, нереальным теплом повеяло на него откуда-то из глубины кельи, а в воздухе разлился запах церковного ладана.
«Этого не может быть! — почти с ужасом подумал полковник. — Здесь же нет печи, не приносят жаровни, а уж ладану взяться и вовсе неоткуда! Что это может значить?!»
В глубине кельи горела одна-единственная свеча. Она стояла на каменной полочке перед иконой Спаса Нерукотворного Образа, и ее крохотный огонек, казалось, не мог освещать даже лика Спасителя. Однако он, словно бы отражаясь в посеребренном окладе иконы, разделялся на десяток таких же огоньков, дрожавших прямо в воздухе и распространявших по келье удивительный призрачный свет и столь же призрачное благоухание. «Колдовство!» — снова, теперь уже по-настоящему испугался Гонсевский, вспомнив, что когда дверь открылась, было полное впечатление, что в каземате абсолютно темно.
Перед образом стоял на коленях старец, облаченный в черную ризу и, низко склонясь, молился. Его снежно-белые волосы падали на плечи и на спину и тоже, казалось, испускали свет, а бледная рука, которую он порою вскидывал, чтобы совершить крестное знамение, казалась хрупкой и прозрачной.
Какое-то время (он и сам не понял, сколько) полковник стоял, застыв на месте, пытаясь понять, что с ним происходит. Вошедшие следом охранники, трое самых приближенных к нему молодых шляхтичей, тоже застыли в недоумении, ощущая и непонятное тепло, и запах ладана и пытаясь сообразить, мерещится им все это или происходит на самом деле.
В это время молившийся перед образом старец еще раз перекрестился и, не оборачиваясь, проговорил:
— Здравствуй, пан полковник. Садись на лавку, будь гостем. Покуда не кончу молитву, слушать тебя все одно — не стану.
Гонсевский был и так уже достаточно ошеломлен, и до него даже не сразу дошло, что Гермоген назвал его по чину, не видя, как он вошел, ни разу к нему не обернувшись. Его голос и тон поражали такой уверенностью, такой твердостью, что вошедшим невольно подумалось: а так ли все, как они полагают? Может быть, не они явились в подземную темницу к беспомощному узнику, а старец посетил их, заточенных в этом каземате?
Потом уже Гонсевский испытал запоздалую ярость, поняв, что ему попросту указали место и велели ждать. Но сказать ничего не решился и молча опустился на приткнутую к стене жесткую деревянную лежанку. Его охранники отошли к дальней стене и встали там тремя столбами, не понимая ни покорности своенравного полковника, ни сверхъестественного спокойствия старого узника.
Гермоген молился еще долго, и все это время и начальник гарнизона, и его шляхтичи не проронили ни слова. Против воли они слушали тихо произносимые старцем молитвы, и им стало казаться, что тот никогда не перестанет их читать. Они даже поставили на пол принесенный с собою фонарь, который, казалось, светил ничуть не ярче свечи перед образом.
Но вот Патриарх в последний раз осенил себя крестом, оперся руками о каменные плиты и, с усилием поднявшись на ноги, обернулся.
— Теперь я слушаю тебя, полковник. Говори.
И вновь Гонсевский не проявил ни гнева, ни нетерпения.
— Садись рядом, старик, — предложил он. — Вряд ли тебе легко стоять.
— Нелегко, это верно, — голос Гермогена был явно слаб, куда слабее, чем в тот день, когда полковник в первый раз увидал и услыхал его в Патриарших палатах. — Стоять нелегко, но и садиться рядом с тобою не пристало. Лучше я постою. Так говори же.
— До сих пор, — начал свою речь Гонсевский, — к тебе приходили только бояре. Они пытались обуздать твое упрямство и убедить, что ты напрасно бунтуешь. Они попусту тратили слова — ты продолжал рассылать свои возмутительные письма, которые смущали народ. Но сейчас все по-другому. Теперь все уже смирились и подчинились воле нашего короля. Мы не уйдем из Московии, и это к ее же благу. Вскоре прекратятся войны и междоусобицы, не будет больше никаких самозванцев, посягающих на трон. Только безумец может не понимать этого и стремиться к разрушению вместо всеобщего блага. Ты стар, возможно, начинаешь выживать из ума, и это достойно сочувствия. Потому я и пришел сюда сам. Я пришел предложить тебе, наконец, заключить мир.
Полковник говорил, постоянно ожидая, что Патриарх прервет его. Но Гермоген молчал. Его лицо, исхудавшее до того, что щеки превратились в две глубокие впадины, а глаза стали вдвое больше, оставалось совершенно невозмутимо. Было заметно, что стоять ему стоит большого труда, один раз он даже чуть-чуть пошатнулся, однако тут же вновь утвердился на ногах и продолжал слушать Гонсевского. Когда тот умолк, в келье повисла глухая тишина — узник по-прежнему не произносил ни слова.