— Моя бы воля, я бы его не отпустил! — прошептал Шнелль сквозь зубы. — Но что теперь поделать? Старик прав — я сам согласился.
Глава 8. «Буду тебя ждать!»
Колокола Троице-Сергиевой лавры умолкли. Обедня закончилась, и монахи черными вереницами потянулись к трапезе. Несколько человек, отделившись, направились к воротам, возле которых были привязаны оседланные и взнузданные кони. К их седлам, кроме запасного оружия, были приторочены мешки с дорожными припасами, заботливо собранными монастырской братией для своих недолгих гостей — нижегородских ополченцев. Подойдя, иноки добавили к поклаже несколько оплетенных лыком и вдетых в меховые мешочки фляжек с подогретой водой — за день, по крайней мере, не замерзнет.
— Куда так спешишь-то, боярин? — спросил Михаила Шейна келарь[43] монастыря монах Авраамий, подходя к нему с небольшим берестяным коробом, куда положил свой собственный дар — искусно переплетенные Псалтирь и Молитвослов, недавно переписанные монахами его обители. — Провели б здесь и эту ночь, только полезней было бы. Путь-то до Нижнего не близкий.
— Потому и спешим, отче, — ответил воевода. — Ляхи за нами сюда не погнались: ведают, что в Троицу соваться бесполезно[44]. Однакоже могут устроить засады на дорогах, и лучше не давать им на это времени. Да и весна не за горами. А начнут дороги таять, ехать хуже станет. Вон солнце как жарит… Словно и не зима.
— Тебе виднее, — вздохнул отец Авраамий, аккуратно укладывая в один из мешков священные подарки. — Монаха того, Захарию-то, я в число братии вписал и послушание ему выделил.
— Спасибо. Он было стал проситься, чтоб с нами поехать, но куда ему: стар уже, здоровьем не крепок. А здесь еще потрудится во славу Божию. Послушай: а где же мой друг Хельмут, во святом крещении Данила, и где мой сын?
На обветренном, по-весеннему загорелом лице келаря появилась немного лукавая улыбка. Он кивнул в сторону земляного вала, насыпанного возле одной из стен:
— Где ж им быть-то? Вон они — монастырь святой оскверняют, с оружием забавляются!
Михаил глянул туда, куда указывал Авраамий, и действительно увидал на валу Хельмута и своего пятилетнего сынишку Алешу. Установив на расстоянии шагов в сорок пустой бочонок, немец одну за другой выпустил в него четыре стрелы, и те вонзились так плотно, что торчали теперь единым пучком, словно имели один наконечник. При этом Хельмут послал их с такой скоростью, что за движением его рук трудно было уследить.
— Вот когда ты так стреляешь, тем, кто тебя не видит, кажется, будто стреляют два, а то и три человека разом, — говорил германец, обняв малыша и улыбаясь в ответ на его изумленную гримаску. — А теперь смотри, как я вынимаю стрелу из колчана. Видишь? Вот такое движение, оно позволяет сразу же и наложить ее на тетиву, и закрепить. Второе движение — оттяжка плеча. Рука и стрела — на одной линии. Дыхание задержать. И пошла!
Стрела вонзилась в тот же пучок, хотя немец смотрел в этот миг не на бочонок, а в лицо Алешке.
— Ой! Батюшки-светы! — ахнул малыш.
— А теперь ты. Стой, я только ослаблю тетиву, так ты ее не натянешь. Вот. И подойдем поближе к цели.
Он сделал вперед шагов двадцать и подал мальчику колчан.
— Ну, внимание. Стрелу вынимай! Отлично! Наложил. Плохо. Еще раз: движение должно быть одно, иначе быстро не получится. Оттяжка. Так. Задержал дыхание. Целься. Давай!
Стрела сорвалась, полетела и воткнулась в снег перед самым бочонком. Алешка скривился было, собираясь заплакать, но Хельмут ободряюще хлопнул его по плечу:
— Вот это уже молодец! Почти точно.
— Да-а-а! И вовсе не точно. Далеко-о!
— О, это не называется далеко. Я, когда учился, гораздо дольше не мог попасть даже рядом с целью. Ты будешь прекрасным стрелком.
— Правду говоришь? — голубые, отцовские глаза малыша так и засверкали радостью.
— Я теперь — православный христианин. И не могу говорить неправду, или Бог меня будет наказывать. А вообще-то я и раньше редко врал.
Алешка был очень похож на Михаила: не только глаза, но и светлые, крупно вьющиеся волосы, и тонкий разлет бровей, даже жесты и походка, — все было у них схожим, и это особенно нравилось Хельмуту.
— А батюшка мой сказывал, что ты еще и верхом ездишь всех скорее! — проговорил малыш, очень довольный похвалой своего учителя. — Меня научишь?
— Постараюсь. Только надо, чтобы ты немного подрос — пока что лошадь для тебя слишком велика. Но через год-два ты уже можешь стать хорошим наездником. Татары учат детей ездить куда раньше, но у них и лошади низкорослые, не то, что у нас. Я объясню, как научиться понимать, что чувствует лошадь и в какой миг она может сделать самое большое усилие, а в какой лучше от нее этого не требовать. Если ты будешь желать от лошади того же, чего она желает сама, ей будет нетрудно показать все, на что она способна. Беда в том, что всадник чаще всего просто мешает своему коню. И… Ого, а нам сейчас попадет. Мы опоздали к трапезе.
— Ничего! — со смехом проговорил Михаил, подходя и подхватывая подмышки завизжавшего от восторга Алешку. — Отец Авраамий сказал, что еды нам оставят. Матушка еще у настоятеля, и мы подождем ее — она хочет нас проводить. А этому молодцу не рано ли учиться стрелять, а, Хельмут?
— Чем раньше, тем лучше. Рука должна привыкнуть к оружию. Вернешься, увидишь — он будет уже неплохим стрелком, если станет каждый день этим заниматься.
— Батюшка, а ты сегодня уедешь, да? — сразу погрустнел Алешка. — А назад когда будешь?
Шейн крепко прижал к себе сына и серьезно, по-мужски заглянул ему в глаза:
— Летом, Алексей. Летом мы вернемся.
— А Хельмут тоже с тобой уедет?
— Конечно. Он тебе понравился, да?
— Да! А можно, чтоб вам остаться?
— Нет, сыне, нельзя. Сперва нам надобно ляхов с нашей земли всех повыгнать. А тогда можно будет снова всем вместе жить.
Спустя полчаса двое друзей закончили трапезу и собрались в путь. С ними отправился и швед Якоб Ольсен, накануне таким необычным образом «нанятый» ими на службу в ополчение. Михаил сказал, что не хочет неволить их нежданного помощника, и если у того к новой службе не лежит душа, то он может считать себя свободным. На это швед ответил со своей обычной рассудительностью:
— А какой мне резон теперь отказываться? Вернуться к полякам я никак не могу: и Гонсевский, и стража возле темницы видели меня с вами. А остаться без службы зимою, когда трудно куда-нибудь ехать и сложно найти другую службу — нет уж, благодарю покорно! Вам же нужны воины в ополчение, ну так чем я не подхожу?
Таким образом, вопрос был решен, и Якоба снарядили в путь, как и его новых товарищей.
И вот все трое подошли, провожаемые келарем и несколькими монахами, к своим готовым в путь лошадям.
Алёна Елисеевна, в распахнутой шубе, в соскользнувшем на плечи шерстяном платке, подошла, обняла сына, поцеловала, перекрестила. Не заплакала, как накануне, когда он со своими спутниками, бледный, измученный и полный горя, приехал к Троице. Да и тогда слезы лишь показались на ее глазах и высохли — сын был жив, и боль настрадавшегося материнского сердца приутихла. Вместе с Михаилом она пролила слезы потом, когда слушала его рассказ о кончине Владыки Гермогена. Но тогда плакали все — монастырская братия, настоятель, послушники. Все плакали, молились и клялись, что дела Гермогенова не оставят — теперь грамоты по все городам русским станут идти из Троицы, и в этих грамотах будут те же слова: не терпеть более захватчиков, гнать их со своей земли, гнать, покуда все не уйдут!
Благословив сына, который, медля сесть в седло, все еще ласково говорил что-то маленькому Алешке, Алёна отошла и стала напротив Хельмута, проверявшего подпругу своего коня. Без этого он никогда не садился в седло.
— Спасибо тебе! — тихо сказала женщина. — Вновь спасибо за моего Мишу.
— Я тоже могу благодарить тебя за твоего Мишу, боярыня! — отозвался Шнелль, рассматривая застежку подпруги куда более внимательно, чем это требовалось. — Он — лучший воин, какого мне доводилось встречать. И я счастлив, что буду служить с ним вместе.
— А я-то как счастлива, что рядом с ним такой друг будет! Мне теперь не так страшно. Вы, небось, и побратаетесь.
От этих слов немец почему-то вспыхнул. Однако тотчас справился с собой.
— Этого ему не велел делать Патриарх. Точнее, как у вас говорят, не благословил. А значит, мы будем просто друзьями. А ты бы хотела, чтоб я был его братом?
— Нет. Не знаю.
Теперь вспыхнула и залилась краской уже Алёна Елисеевна. Ее лицо, обрамленное тонким шелковым платком, сделалось от этого совсем молодым и еще более красивым. Хельмут смотрел и удивлялся: как он мог при первой их встрече подумать, что видывал женщин и красивее этой. Нет никого красивее! В целом мире нет! И нечего врать себе и притворяться: он ее любит.