темноватом костюме, плотно облегавшем ее в талии, просматривала газеты.
— Наша хранительница фондов, — отрекомендовал Дмитрий.
— Мне о вас писали, — женщина протянула Сергею руку.
— Кто же, скажите на милость? — удивился Кравчинский.
— Софья Бардина. Мы вместе с нею учились в Цюрихе, в позапрошлом году она уехала.
— Ну и тесен же мир! Бардину я помню.
— Арестовали ее.
— Как? Когда?
— Недели три тому назад. Вот только на днях письмо пришло.
— Жаль, — сказал Кравчинский. — Может быть, и про Фигнер — они вместе с Бардиной приехали — что-нибудь известно?
— Нет, о ней не пишут.
В уголке комнаты, за большим вазоном-пальмой, сидел единственный посетитель. Кравчинский заметил его, как только вошел, даже что-то знакомое показалось ему в чертах лица этого человека, однако вспомнить, кто он, не смог. Когда же их взгляды встретились, посетитель резко встал и направился навстречу. В его походке, в крепкой фигуре чувствовалась уверенность.
— Герман! — воскликнул Дмитрий. — Как ты здесь оказался?
«Лопатин! — сообразил Сергей. — Герман Лопатин!.. Роскошная прическа, темная бородка, облегченная оправа очков...»
— Это кого же нам бог послал? — немного отступив, спросил Лопатин. — Кравчинского? Героя Балкан? Рад приветствовать. — Они пожали друг другу руки. — Лавров показывал мне ваши письма из Герцеговины. Вы поступили как истинно русский — никому не поверили, поехали и на месте во всем убедились сами.
— Считаю, что это наилучший метод, — ответил Сергей.
— И что же теперь? Кампания проиграна, армия разбрелась. Дальше что?
— Жизнь покажет, — уклонился от прямого ответа Кравчинский.
— Абстрактно. Что такое жизнь? Это мы с вами.
— А конкретно, если хотите, — бунтовать!
Заявление прозвучало неожиданно. Лопатин и Клеменц переглянулись.
— Сергей, — попросил Клеменц, — говори, пожалуйста, тише.
— Ничего, ничего, — сказал Лопатин и снова обратился к Кравчинскому: — Однако бунты еще к добру не приводили, только вызывали усиление реакции.
— Она и так не слабеет, — ответил Кравчинский. — Мы будем бунтовать. И как раз там, где еще живы традиции Разина и Пугачева, — на Урале, на Волге. И пусть восстание будет подавлено, оно даже наверняка будет подавлено, но пример его, боевой порыв принесут в результате больше пользы, чем годы самой активной, самой деятельной пропаганды.
— Ясно, — сказал и зачем-то собрал со стола журналы Герман. — Вы, если не ошибаюсь, вернулись вместе с Россом? И заезжали к Бакунину, да?
— Заезжали, — насторожился Сергей. — У Бакунина есть чему поучиться. Россия ждет искры, вспышки, но никак не вялой постепенности, которую проповедует Лавров.
— Напрасно вы смешиваете теорию развертывания политической борьбы — она, кстати, принадлежит Марксу — с тактикой постепенности Лаврова. В Лондоне вы, кажется, мирились с этим.
— Это было почти полгода назад. И мирился я не со всем. С тех пор много воды утекло. И крови.
— Лавровские позиции устарели, это факт, — добавил Клеменц.
— Вот-вот! — подхватил Сергей. — Не знаю только, почему он за них так рьяно цепляется. Ты, Дмитрий, очень удачно подметил это в своей эпиграмме: «Он сидит верхом на раке и кричит: «Вперед! Вперед!»
Герман Лопатин
Дмитрий улыбнулся. Лопатин молчал. То ли почувствовал настроение товарища, то ли не хотел омрачать неожиданную встречу пререканиями. Несколько минут он перетасовывал журналы, затем отнес их, а вернувшись, сказал:
— Что ж, действуйте... Расшатывайте империю бунтами. Пусть вам сопутствует удача... — И направился к выходу.
Только теперь Сергей осознал, что обошелся резковато, возможно, бестактно, и, догнав товарища, взял его под руку.
— Извините, пожалуйста, я, как всегда, погорячился.
— Идемте, идемте! Нечего извиняться, мы с вами не светские дамы. Поговорили — и ладно. Это же не в последний раз...
— Думаю, что нет, — улыбнулся Кравчинский.
Клеменцу надо было идти в типографию, и он откланялся.
— Красивый город, — сказал Лопатин, когда они остались вдвоем. — Хотите — пройдемся к озеру? Лучше бы в горы, но там снег. Или вы еще сердитесь?
— Сердился, — признался Кравчинский. — Только не за то, что вы имеете в виду. Вы помните свои поправки к «Копейке»? Вот за них я сердился.
— Тогда уж заодно, — добавил Герман. — Я прочитал вашу сказку о «Мудрице». На мой взгляд, вы слишком вольно обошлись с «Капиталом». Не думаю, чтобы это Марксу понравилось.
— Здесь мне возразить нечего. Хотелось сделать популярнее, понятнее для всех, да, видно, перестарался. После замечаний Лаврова я многое переделал...
— Мы должны проникнуться разумением того, что необходимо поднимать сознательность масс, а не приспосабливаться к ним, не плыть в русле их стихийных чувств, как Бакунин, — продолжал Лопатин. — Именно это и побудило меня взяться за перевод «Капитала».
— Вы часто встречаетесь с Марксом? — спросил вдруг Кравчинский.
— Когда бываю в Лондоне, часто. Это человек, которого хочется видеть постоянно, каждый день слушать его. Поверите, я шел к нему в первый раз, и боязнь, робость сковывали меня. Казалось, у меня не хватит знаний для разговора с ним. К счастью, все мои волнения оказались напрасными. Маркс прекрасный собеседник. Говорили мы с ним по-французски. Он владеет французским не в совершенстве, говорит медленно, и это оказалось кстати — я успевал полностью понять его мысли.
— Чем же он интересовался в беседе с вами?
— Всем. От политических событий в империи до рыночных цен. Это всеобъемлющий интеллект. Удивительно, как он успевает все охватить. Кажется, нет такой проблемы, такой стороны общественной жизни, куда бы не проник он лучом своего ума. А как высоко ценит Чернышевского! Называет его мыслителем оригинальным и сильным. И знаете, к какому я пришел выводу? Только Чернышевский с его авторитетом, знаниями и богатым политическим опытом, только он сумел бы объединить наши распыленные силы, положить конец раздорам.
— Не желание ли иметь именно такого вождя повело вас в Сибирь освобождать Николая Гавриловича? — спросил Кравчинский.
— Именно! — горячо ответил Лопатин. — И я добился бы своего, я