что красива. Жена, не понимающая, не желающая понять увлечений мужа, его устремлений, его идеалов, — не друг, а враг.
— Не слишком ли ты в этом категоричен? — заметил Сергей. — Бакунину-то она нравится.
— Нравится. Да он просто не обращает на нее внимания. Ни в какие дела свои не посвящает. Это она к нам вдруг подобрела. Потому, может, что с далекой дороги. Обычно и близко никого не подпускает — ругается, гонит. Как цербер...
— Ну, хватит, хватит, — прервал товарища Сергей. — Быть в доме человека, пользоваться гостеприимством и хаять его по крайней мере неэтично.
— Если все сводить к этике, — возразил Росс, — то и получается, как нынче у нас.
— Видимо, это разные вещи, общественная борьба и семейные отношения.
— Семейные отношения такого человека — это и общественные отношения. И если в них впутывается недруг, от него необходимо избавиться. Ты не согласен?
— Частично.
Бакунина не заставила себя ждать. Вскоре перед ними шипела на сковороде яичница, в большом фарфором чайнике дымился чай, стояла тарелка с мелко нарезанным хлебом.
— Ничего другого сейчас нет, — словно извинялась хозяйка, — а яйца у нас всегда — Михаил Александрович любит.
Даже дух захватило! Яичница казалась необычайно праздничной — пищей богов, хотя ели они совсем не по-божьему, хватали, будто боялись, что вот-вот прозвучит сигнал тревоги, раздастся выстрел и надо будет все бросать, идти в атаку, в бой...
Прошло, вероятно, около часа. Путники успели перекусить, пойти к ручью, протекавшему в долинке за виллой, умыться, а хозяин все еще не показывался. Наконец, когда Сергей и Арман снова вошли в беседку и буквально впились в принесенные Анастасией Ксаверьевной газеты, на веранде послышались тяжелые шаги, рокочущее покашливание.
— Вот и Михаил Александрович, — сказал Росс. — Пойдем к нему...
Они вышли из беседки. Могучий человечище в огромнейших истоптанных сапогах, с небрежно заправленными в голенища широкими, неизвестно когда глаженными панталонами, большущей пятерней лохматил — будто вытряхивал — густую седую шевелюру. Крупная красивая голова его была немного наклонена вперед, глаза опущены — он не замечал гостей. Но вот Бакунин закончил свое странное занятие, выпрямился, взгляд его, тяжело уставившийся на двух молодых людей, вдруг вспыхнул, и хозяин, словно каким-то могучим толчком выведенный из оцепенения, раскинул для объятий руки и ринулся вперед:
— Господи!.. Михаил!
Голос его клокотал, как раскаты далекого грома, и сам он казался громовержцем, окончившим свои небесные дела и спустившимся на грешную землю.
Они обнялись, вернее, схватились, как борцы, расцеловались и некоторое время стояли недвижимо, глядя друг на друга. Это было удивительное зрелище, — вероятно, так встречал Тарас Бульба своих сыновей.
— Я знаю, — проговорил наконец Бакунин, видимо, уловивший в Армановых глазах осадок горечи, — хотя ты мне и не писал, все же знаю. — Толстые, будто налитые, руки его тяжело опустились. — А это кто же с тобой? — бросил взгляд на Сергея. — Кравчинский? Что-то вроде знакомое. Не Ковалик ли рассказывал о вас? Вы его знаете?
— Да, — подтвердил Сергей, — в Москве встречались.
— Рад вас видеть, — сказал Бакунин и вдруг, повернувшись к дому, загрохотал своим могучим голосом: — Тося! Чаю нам приготовь. Да вина для гостей.
— Мы уже пообедали, благодарствуем, — сказал Арман.
— Да? Прыткие же вы, — улыбнулся Бакунин. — Хозяин спит, они чаи распивают. Ну, коли так, то обождите, я пойду оденусь. — Он медленно повернулся и, тяжело ступая, пошел к дому.
— Что я тебе говорил? — обратился к Сергею Арман. — Ему все известно. И память же у него — дай бог каждому. Однако норовист! Вся Европа привыкла к моему псевдо, Арманом Россом называет, а он будто поклялся — Михаил да Михаил!
— Но не имя ведь красит человека, — не сдержался Кравчинский. Он все чаще стал замечать у своего друга нотки самовлюбленности, и это начинало его злить.
Возможно, их разговор стал бы более резким, но в этот момент появился Бакунин, и все внимание снова перенеслось на него.
Михаил Александрович был в пиджаке, надетом поверх нижней сорочки, на толстой шее алел плохо повязанный кусок красной материи, а голову покрывала невероятно изношенная, помятая, с обвисшими полями фетровая шляпа.
— Пойдемте, покажу вам свои владения, — сказал Бакунин. — Ты, Михаил, знаешь, а вот Сергей пусть посмотрит. Старику скоро каюк, так, может, хоть вспомнит когда-нибудь.
Возражать ему было бесполезно — Бакунин не слушал, говорил, говорил. Он не жаловался на жизнь, ни слова не обронил о своих болезнях, — просто, как водится между хорошо знакомыми людьми, рассказывал о себе, не требуя ни сочувствия, ни помощи.
— Человек живет один раз, — продолжал, — важно прожить эту жизнь не червяком, который вроде что-то делает, потому что по земле ползает, а орлом, рвущимся к солнцу, постоянно реющим в бурях, в молниях.
— Верно, — заметил Кравчинский. — Надо только, чтобы его полеты давали видимую пользу.
— В том-то и дело, молодой мой друг, что людям нужно не только видимое, но и духовное богатство — наша сущность, без которой мы ничто, черви. И кто знает, что ценнее — руки, создающие материальные блага, или мозг. — Он говорил искренне, убежденно, мысли его были четкими, в тоне, в манере изложения чувствовалась привлекательность. Со стороны казалось, что жизнь этого человека ничем не омрачена, гладкая, без крутых поворотов, взлетов и падений, но в ней же, размышлял Сергей, столько мучительных поражений, тяжелых провалов, роковых расхождений, что иной давно бы поставил на всем крест и замкнулся бы в себе.
— Странно, Михаил Александрович, — отозвался Росс, до сих пор слушавший Бакунина со скептической улыбкой, — странно слушать... Вы, утвердивший всей своей жизнью преимущество действия над теорией, вдруг говорите такое.
Бакунин остановился, вытащил из кармана потертый кожаный кисет, извлек из него трубку и начал набивать табаком.
— Мой принцип — действие, — проговорил он спокойно, — социальная ликвидация. Ликвидация всего — монархии, классов, чинов, привилегий — во имя построения нового царства. Мы, революционеры-анархисты, утверждаем: жизнь естественна и всегда предваряет мысль. Мысль — лишь одно из проявлений жизни, ее функция. И поскольку