Его соблазняла журналистика, но он весь сжимался от необходимости подбирать документальные заметки для раздела «Информация» в «Матен». Услышав, что в Китае (из всех-то мест на свете!) не хватает пилотов, он какое-то время носился с идеей переезда на Дальний Восток. «Возможно, открою школу пилотов, – с некоторым трепетом писал он матери и добавлял уже в качестве унылого постскриптума к его нынешнему безденежью: – Это была бы великолепная денежная работа».
Ничего из этой мечты не вышло, хотя Сент-Экзюпери все еще изредка удавалось подниматься в воздух по воскресным дням, когда он мог покинуть свой тесный офис и отправиться полетать в Орли, в те времена небольшое и относительно незначительное летное поле. «Я обожаю эту профессию, – написал он матери после одной из таких воскресных прогулок. – Вы не можете себе представить то спокойствие, то уединение, которое находишь на высоте двенадцати тысяч футов тет-а-тет с двигателем. И этот очаровательный дух товарищества там, внизу, на летном поле. Дремлешь урывками, лежа на траве, в ожидании своей очереди. Следишь за движениями друга, ожидая своей очереди подняться в воздух на том же самом самолете, и обмениваешься рассказами. Они изумительны. Это истории о том, как двигатель начал барахлить где-то посреди поля, недалеко от незнакомой крохотной деревушки, взволнованный и патриотически настроенный мэр которой приглашает авиаторов на обед… И далее следуют сказочные приключения. Большинство историй придумывается тут же на месте, но их слушают затаив дыхание, и, когда приходит твой черед лететь, ты полон энтузиазма и надежд. Но ничего не происходит… И, приземлившись, мы находим утешение в бокале портвейна или объяснениях: «Двигатель начал перегреваться, меня охватил озноб… Но он перегрелся несильно, бедный мой двигатель».
Однажды начальство Антуана решило использовать его аэронавигационный опыт для пользы дела, предложив ему сделать фотографии их фабрики с воздуха. Возликовавший молодой энтузиаст предложил продолжить эксперимент и создать полноценное предприятие, специализирующееся на воздушной картографии фабричных сооружений. Покуда предприниматели проявляли интерес к этому проекту, всерьез рассматривая возможность его осуществления, они отправили Сент-Экзюпери контролировать стенд компании на Парижской ярмарке, и он, таким образом, получил короткую передышку. Антуан сидел в павильоне, принимал сотни незнакомых посетителей и кое-кого из друзей, бродивших толпой по территории выставки, изумленно посматривая на его притворную степенность и глубокомысленное выражение лица. Но передышка оказалась краткой, и вскоре он вернулся в свою «клетку», где, как он писал Саллю, «нет друга, который сжалился бы надо мной… решительно жизнь – мрачна и уныла». Он продолжал покупать лотерейные билеты, пытаясь сделать жизнь чуточку менее предсказуемой. Но и здесь его надежды разбивались, и он ничего не выигрывал. «Это немного напоминает неразделенную любовь, ты все время чем-то занят, – философски замечал он и тут же добавлял уже с тревогой: – Мне бы так хотелось сменить занятие и контору. Я слишком долго занимался одним и тем же. Я – самый трусливый малый на свете». Антуан даже не мог рискнуть подремать, когда не был занят своими цифрами. Дело в том, что однажды его работодатель заглянул в закуток Сент-Экса, сопровождая кого-то из важных персон, и молодой сотрудник удивил их (впрочем, и самого себя), в этот момент проснувшись от собственного кошмара с криком: «Мама!» Брови поднялись, и важные господа торжественно вышли, посчитав, что бедный мальчик сошел с ума.
В ноябре 1924-го ему пришлось снова сменить квартиру – уже третий его переезд после пансиона Святой Женевьевы. На сей раз пристанищем стала мрачная комнатушка в небольшой дешевой гостинице на бульваре д'Орнано, за Монмартром. Он теперь лишился уголка, куда бы мог пригласить своих друзей, как это бывало раньше, когда Антуан жил в апартаментах Приу на Бют-де-Шамон, а дополнительное бремя, состоявшее в необходимости оплачивать комнату, почти совсем надломило его. Его роман, который он твердо считал уже наполовину законченным еще предыдущим летом, теперь свидетельствовал, что автор увяз в болоте из-за отсутствия вдохновения. Чтобы компенсировать чувство собственного несоответствия, он снизошел до поучений своего друга Марка Сабрана (который был с ним на Вилла-Сен-Жан и затем в лицее Боссюэ, везде годом младше), как следует писать, или, скорее, как не следует писать и думать. «Я заметил недавно, – сообщил он матери, – что, когда люди говорят или пишут, они сразу же совсем бросают думать и уходят в искусственные умозрительные рассуждения. Они используют слова подобно счетной машине, которая, как предполагается, изрыгает правду. Это идиотизм. Необходимо не учиться рассуждать, а прекратить рассуждать. Не нужно погрязать во множестве слов, чтобы понять что-нибудь, иначе слова все исказят».
Здесь больше чем намек на Бергсона, в этой апологии интуиции, но это не просто случайное представление, почерпнутое в школе, – в этих словах находило отклик нечто глубокое в нем самом. «Я не перевариваю тех людей, кто пишет ради развлечения, кто борется за эффекты, – писал он домой. – Необходимо иметь что сказать». Но в этом-то и состояла проблема. Запертый в своей «клетке», он чувствовал, что ему не о чем говорить. Он хотел писать, но он еще и не жил. Он становился все более и более нетерпимым к изящному лепету салонных бесед и переносил свое состояние на окружающих его девушек и юношей. «Я надеюсь встретить некую молодую девушку, симпатичную и интеллектуальную, полную обаяния и веселую, не слишком строгую и преданную, – писал он сестре Габриэлле, – но я не отыщу такой. И я продолжаю монотонно ухаживать за Кодеттами, Полеттами и всякими Сюзи, Дэйззи и Габи, этими образцами массовой продукции, и начинаю считать жизнь тоскливой уже через пару часов. Все они – гостиные комнаты, не более того». Когда мать Антуана попыталась побранить его за упрямство, он ответил: «Я больше не могу выносить, что не нахожу желанного ни в ком, и я всегда разочаровываюсь, как только выясняю, что ум, который я считал интересным, – всего лишь с легкостью демонтирующийся механизм. И я чувствую отвращение. И тогда я отказываюсь от этого человека. Я устранил много вещей и много людей из своей жизни – я ничего не могу с этим поделать».
От скуки и отчаяния он был спасен только поздней осенью 1924 года, сменив работу. Из мануфактуры по изготовлению плиток он перешел на производство грузовиков. Распрощался со своим крохотным закутком на рю дю Фобур-Сент-Оноре, и каждое утро на рассвете отправлялся на работу на «Сорер» (завод по изготовлению грузовиков в Сюрене). Предполагалось, что впоследствии он станет продавцом, но для начала требовалось пройти два месяца предварительного ученичества. Это означало подниматься в шесть, садиться на автобус, который вез его через весь Булонский лес, как раз когда бледное солнце начинало появляться на востоке. В десять часов устраивался перерыв для «кас-крут» – легкого завтрака, и он съедал свой завтрак, состоявший из бутерброда, вместе с другими рабочими. Работа продолжалась десять часов в день, плюс на дорогу туда и обратно у него уходило еще три часа. «Я в изнеможении добираюсь домой и засыпаю на ходу, – писал он Саллю. – Но, дружище, я ни в коей мере не считаю это невыносимой тоской. В великолепном синем комбинезоне я провожу дни напролет под грузовиками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});