— Ты больше не надеваешь ту белую матроску? — спросил я его.
— Надеваю, в школу. А когда откроются школы?
Даже Эльвира, которая после урока подзывала его к буфету и угощала сладостями, хотела знать, вернется ли он в школу, есть ли у него сестры, помнит ли он своего отца. Дино отвечал, паясничая, но вместе с тем и недовольно хмурясь.
— Он похож на меня, — говорил я Эльвире. — Когда я был мальчиком и меня кто-то целовал, я вытирал щеку рукавом.
— Дети, — говорила Эльвира, — современные дети. Мать работает, и ребенок болтается сам по себе.
— Но в любой крестьянской семье мать работает, — объяснял я. — Так было всегда.
— А она работает санитаркой? — спрашивала Эльвира. — И они живут в остерии?
— Что вы прицепились к этой остерии. Сейчас такое творится…
После тех слез Эльвира больше ни разу не выдала себя. Все, что происходило: мертвецы, пожары, угнанные в концентрационные лагеря, зима и голод очень легко выводили меня из равновесия, и я срывался на крик, но, чтобы прийти в отчаяние из-за капризов, из-за сердечных переживаний, было необходимо спокойное время. Впрочем, о любви, о ее бессмысленной любви мы никогда не заговаривали. Ярко-красные цветы в саду завяли, да и весь сад засох и стал унылым. Налетел сильный ветер и оборвал всю листву. Я сказал Эльвире, нужно благодарить судьбу за то, что у нее есть дом, очаг, теплая постель и суп. Пусть благодарит. Кому-то еще хуже.
— Я всегда видела, — сказала она, задетая за живое, — беда приходит к тому, кто ее ищет.
— Например, Италия, вступив в войну.
— Я говорю не об этом. Достаточно выполнять свой долг. Верить…
— Подчиняться и сражаться[10], — продолжил я. — Завтра вернусь с кинжалом и черепом[11].
Она с испугом, чуть прищурившись, посмотрела на меня.
Казалось чудом, что погода не менялась. Каждое утро немного тумана, дымка, потом яркое солнце. Стоял ноябрь, и я думал о том беглеце из Вальдарно, добрался ли он до дома.
Я думал о других, о несчастных, оставшихся без крова. Счастье, что хорошая погода удерживалась. Холм был прекрасен, в лесах встречались логовища из шуршащей листвы. Я частенько думал, что, при необходимости, тут можно будет спрятаться. Я не завидовал восемнадцати- и двадцатилетним мальчишкам. В Пино появились военные плакаты. Республика возрождала войско. Война вынуждала.
Позже открылись школы. Ко мне пришел один мой коллега, учитель французского языка, толстый и грустный человек, с которым я давно не разговаривал. Он, сидя напротив Эльвиры, ожидал меня в гостиной.
— О, Кастелли.
Кастелли, оглядевшись, произнес: да, это настоящий дом. Он жил в городе, снимал комнату, теперь же хозяева уехали в деревню, оставив его одного в огромной квартире.
— Тут хотя бы есть печка, — проговорил он, даже не улыбнувшись.
Потом Эльвира пошла варить для нас кофе. Я что-то, шутя, сказал о школе. Кастелли рассеянно, как бы думая о чем-то другом, слушал. Такой толстый, такой неловкий он и в этот раз вызвал у меня жалость.
Когда Эльвира принесла кофе, мы еще не закончили. Я сказал Эльвире: «Капельку, я не заслужил». Я смотрел, как Кастелли маленькими глотками прихлебывает кофе и думал: «Бедняжка. Ведь он отец семейства. Почему же живет один?».
Подойдя к двери, я спросил: «Ну, Кастелли, что случилось?».
Он открыл свою душу только на улице, на холоде. Я накинул пальто, и мы шли по щебню. Он меня спросил, скоро ли закончится война. Он уже спрашивал об этом в гостиной. «Но ты же не призывного возраста, — сказал я. — Ты же старше меня».
Но Кастелли тревожило совсем не это. «Паяцы», — возмущенно бормотал он. Но это не была политическая оценка. Кастелли не разбирался в политике. Он жил один. Но кто-то ему сказал, что преподавать в школе значит принять республику, признать новое правительство. «Можно ли им доверять? — вдруг спросил он, — если бы мы хотя бы знали, в чьи руки попали».
— В прежние, — успокоил я. — Да брось ты! Только сейчас они побойчее.
— Но как все закончится? — настаивал Кастелли.
— Кто тебя взбудоражил? Чего ты боишься?
Я так и знал, учитель физкультуры, бывший фашист, командир отряда. Он уже всех обвинил в соглашательстве и легкомыслии по отношению к фашистской войне. «Необходимо решиться, — заявлял он, — родина превыше личных чувств».
— И это тебе говорил Лучини? — спросил я Кастелли. — Тогда он или шпион, или же война на самом деле закончилась.
Потом мне было неприятно, что я сказал ему это. Кастелли ушел, как побитая собака, и я понял, какие подозрения, страхи, сомнения терзали его душу. Он ушел, сгорбившись, и я вновь подумал о Тоно.
В школе об этом не заговаривали. Я вновь увидел коллег, увидел Лучини, потихоньку возобновились занятия, но в старших классах кое-кто из ребят отсутствовал. Казалось нелепым вновь встречать около входа сторожа, слышать визг ребят, давать задания. Звон колокола напоминал недавние времена и каждый раз заставлял невольно вздрагивать. В холодных классах приходилось сидеть в пальто, все казалось временным, как будто мы готовились к отъезду. Я вновь стал есть в моей траттории, ходить, нигде не задерживаясь, избегать людей, но с Кате встречался.
Вечером с нею и Дино мы поднимались на холм.
— Были бы деньги, — сказал я Кате, — чтобы не зависеть от других. — Забиться подальше в деревню и не выходить оттуда.
— Мне кажется, у тебя есть все, — ответила Кате. — Или кому-то лучше?
Я почувствовал, что краснею. «Это просто каприз, не обращай внимания, — поспешно добавил я. — Я пошутил».
— Не думай об этой войне так, будто она была тебе нужна, — проговорила она. — Если можешь, конечно.
Мы сразу замолчали. Дино трусил по дороге рядом со мной.
— Мне только хочется, чтобы все закончилось, — сказал я.
Кате резко подняла голову. Но ничего не сказала. «Да, я знаю, — пробурчал я, — единственное средство — не думать и работать. Как Фонсо, как другие. Броситься в воду, чтобы не чувствовать холода. Но если ты не любишь плавать? Если тебе не хочется добираться до той стороны? Твоя бабушка правильно сказала: у кого есть кусок хлеба, тот не дергается».
Кате молчала.
— Выскажись, наконец, синьора.
Кате мельком посмотрела на меня и слегка улыбнулась: «Я уже сказала то, что тебе хотелось».
Она опустила глаза и остановила свой взгляд на Дино. Это был как бы намек, недомолвка, как бы мимолетное напоминание. Возможно, невольное раздумье, обещание. «Кроме того, не забывай, — казалось, говорила она, — ведь есть и Дино…» Об этом я уже давно думал. Но о подобных вещах никогда не говорят. Даже простое подозрение меня раздражало. «Вообще-то, — подумал я, — что она вообразила? Да плевать мне на Дино».
— Заниматься этим или не заниматься, — громко произнес я, — всегда дело случая. Нет никого, кто бы начинал. Патриоты и подпольщики — это все уклонившиеся от службы, отставшие от частей, те, кто давно себя скомпрометировал. Люди, уже прыгнувшие в воду. Им все равно.
— Многие не скомпрометированы, — сказала Кате. — Каждый день приходит кто-то, кто спокойно мог бы оставаться дома. Возьми Тоно…
— Ах, но и тут бабушка права, — воскликнул я, — это рок класса. Вас к этому подводит ваша жизнь. Поэтому-то будущее в фабриках. Из-за этого вы мне и нравитесь.
Кате ничего не отвечала и улыбалась.
XIV
Я перестал ходить в «Фонтаны», куда и Кате заскакивала только на часок после полудня. Я перестал туда приходить, потому что Фонсо и Нандо вечно отсутствовали, их не бывало даже в городе, а также потому, что тем, чем занимались они, нужно было заниматься всерьез, в противном случае было бессмысленно что-то начинать. Слишком глупым было подвергать себя опасности из-за игры. Но сейчас опасность поджидала повсюду. Мы жили в такое время, когда никто, даже самый тихий и трусливый не был уверен, что завтра утром он проснется в своей постели. Так же, как и во время воздушных налетов. Права была старуха. Правы были священники. Мы все виноваты, всем придется платить.
И первым заплатил самый невинный, Кастелли. Несмотря на беспокойных ребят и сладкие речи директора школы, несмотря на новый страшный налет, который загнал нас в подвал, как мышей, огромные коридоры и классы, опустевший двор и привычная тишина все еще превращали школу в прибежище, где можно было найти утешение и поддержку, как в старом монастыре. Казалось странным, что кто-то рассчитывает в другом месте найти покой и добросердечие. Но Кастелли, находившийся под влиянием этого нелепого Лучини, Кастелли, который уже давал частные уроки, не спросил Лучини, почему и тот не уходит из школы. Они вместе прогуливались по вестибюлю и крохотный агрессивный Лучини хмурился, скалил зубы, кивал головой. Кастелли после недолгой беседы с директором в один прекрасный день подал заявление об отпуске.