– Ух, – рассказывал он, крутя коротко стриженной лобастой башкой, – целую баталию выдержал! Не отдают ценного кадра – и весь сказ! Ну я им показал – не отдавать!
С Солнцевым действительно считались. И считались все сильнее и сильнее. Но и становясь понемногу «видным партийным деятелем», как это назовут позже в советских энциклопедиях и учебниках истории, он не порывал связей с Приваловым, готовый всегда, если что, прийти «старому соратнику» на помощь.
Хотя и сам бывало жаловался:
– Вот скажи, Аркадий Владимирович, откуда столько контры всякой повылезло? Смотрит на меня оловянными глазами – и ни тпру, ни ну! Не нравится, говорит, иди к наркому, пусть он разрешает, а у меня – циркуляр. Циркуляр у него! Загнал вагон с матрасами черт знает куда, и ухом не ведет, а у меня детдомовцы на голых топчанах спят. И топчаны-то ведь сами сколотили, тот вагон с досками так же выбивать пришлось – чуть до стрельбы не дошло. И что, мне из-за каждого такого мелкого контрика с циркулярами к наркомам ломиться?
Привалов, понимающе вздыхая, кивал в сторону «неописанных» ящиков. Выбирали цацку для «контрика», Солнцев матерился сквозь зубы, бормотал: «Пристрелить бы его, а не одаривать», и уносился решать очередные «вопросы распределения и снабжения», бросив напоследок:
– Ну ты, Аркадий Владимирович, если тебе какая контра станет препятствовать или там еще что, ты давай тоже, не таись. Мы с Балтфлота, мы своих не бросаем.
Надежным матросским «тылом» Аркадий Владимирович старался не злоупотреблять. Хотя на их особнячок покушались не раз и не два. И даже наркомовская «охранная грамота» не всегда помогала: что, дескать, мало ли что бумажка, люди до сих пор в подвалах ютятся, а вы в отдельном доме «жируете». Против жаждущих «провести уплотнение» хорошо помогали все те же царские червонцы. Украшения отдавать было жалко, да и что эти нынешние понимают в драгоценностях, золотые монеты выглядят куда понятнее и доходчивее. Упоенные собственной властью мелкие и не очень аппаратчики тут же становились сговорчивыми, моментально соглашались с серьезностью «охранной грамоты», закрывали глаза на «недопустимую роскошь», виртуозно перебрасывали «дело об уплотнении» из папки в папку и «забывали» о нем. На какое-то время. Потом все начиналось заново.
Да, давать взятки было противно. И что? Вообще говоря, это было противно и при той, прежней власти. Но если тогда от самодуров «четырнадцатого класса[9]» – коллежских регистраторов и тому подобных фендриков – спасало солидное положение вкупе с установившимся порядком вещей (кто осмелится препятствовать, протягивая мохнатую лапу за «барашком в бумажке», если знаменитый ювелир Привалов надумает купить помещение для новой мастерской?), то сейчас не было ни устоявшегося порядка, ни сколько-нибудь солидного положения. Собственно, солидного положения теперь не существовало вовсе. Зато существовало множество всевозможных советов, комиссий, комитетов и подотделов, и понять, какой из них чем и как занимается, было зачастую не легче, чем «разрушить до основанья, а затем» построить заново. Все распределялось в соответствии с тысячей противоречивых декретов, указаний, циркуляров и распоряжений – а нередко лишь по воле сидящего за нужным столом «распределителя». Раздобывать что-то сверх распределяемого было опасно, нередко – смертельно опасно.
И что же – покорно согласиться с обстоятельствами? Примириться с «уплотнением», а то и с выселением? Аркадий Владимирович, когда доходил до этой стадии морально-этических размышлений, только хмыкал раздраженно: не мы же устроили революцию и прочий хаос!
Ну а люди… люди не меняются, хоть двадцать революций устрой.
Он и Солнцеву то же говорил:
– Вы же умный человек, Коля, вы же понимаете, что революция-то к светлому будущему ведет, вот только люди-то не могут в одночасье перемениться. Пока еще новые народятся да вырастут… А те, что были, те и остались, со всеми своими… ну да вы сами видите.
– Да я вижу, – невесело соглашался матрос. – Только не понимаю. Вот зачем, зачем одному – столько? Зачем золота двадцать фунтов? Ну ладно, золотишко еще продать можно, потратить на что-то. Но десять шуб на себя же не взденешь? И в четырех кроватях спать не сможешь. А уж в могилу с собой точно не возьмешь. Спорил тут намедни с одним таким. Он мне талдычит, как попугай, одно и то же: кто был ничем, тот станет всем, вот и весь сказ. Довольно, говорит, кровушки нашей попили, теперь я на их кроватях буду мягко спать и на их сервизах вкусно есть. Хотя чего там вкусно – кроме селедки да хлеба из отрубей, все равно ж нет ничего. Зато сервизы у него какого-то царского фарфора! И, главное, глядит на меня, как будто это я контра: за что я, говорит, кровь в революцию проливал? Чуть ажно в драку не лезет. А сам шестую шубу к себе волочет. А кровь-то ведь за счастье народное проливали, разве не так? Неужто ж счастье – это шестую шубу притащить? Не понимаю. – И он горестно вздыхал, крутя стриженой лобастой башкой.
Привалов тоже вздыхал в ответ, потому что тоже не понимал.
Когда при Наркомфине было организован очередной комитет, коему надлежало организовывать, налаживать и контролировать изготовление и сбыт ювелирных изделий, Привалову – хоть и «из бывших», но свой – предложили его возглавить. Но Аркадий Владимирович, поразмышляв для приличия дня три, категорически отказался, сославшись на возраст, нелады со здоровьем и необходимость «растить молодые, истинно революционные кадры». Его поуговаривали, но чересчур настаивать не стали. В общем, пронесло и на этот раз.
«Размышлял» Привалов и впрямь для приличия, слишком скорый отказ мог вызвать подозрения: с чего это человек так вдруг от хорошего сытного места открещивается? А так-то, конечно, тут и думать нечего было. Держаться в тени уже не просто вошло в привычку, а стало частью натуры или, как сказали бы в конце века, стилем жизни. Не буди лихо, пока спит тихо. Не высовывайся. Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь. Ну да, он был в «учете реквизиции» на хорошем счету. На очень даже хорошем. Но оставался маленьким, незаметным служащим. А руководящая должность, тем более такого уровня… А ну как кто-то узнает ювелира Аркадия Привалова? Все ж он был хоть и не Фаберже, но личность весьма небезызвестная. Узнает кто, докопается – и что тогда? Даже бритое лицо, может, и не спасет, коли прицепятся. Тогда никакие «заслуги перед революцией», включая «реквизицию и учет», не спасут. Бог знает, что ему тогда может грозить. И что тогда станется с близкими? Что будет с верной Зинаидой Модестовной, никогда ни в чем не упрекнувшей мужа – как жена из старой сказки «Что муж ни сделает, то и хорошо»? С верным Михаилом и тихой Любой, у которой вся домашняя работа точно сама собой делается, а улыбка такая, что в комнате светлее становится, – что будет с ними? С Аркадией, совсем уже взрослой? С ее мужем, в конце-то концов. Будь он хоть трижды красный командир, а женитьбы на дочке бывшего «буржуя, миллионщика и кровопийцы» ему не простят. Господи, да как же это вышло, что крошечная, что называется, от горшка два вершка внучка – уже чья-то жена?
Замуж Аркадия Первая вышла рано.
Когда переехали в домик на окраине Замоскворечья, она поскучала немного по гимназическим подружкам, но здесь была Анюта – уже почти совсем взрослая, по-взрослому рассуждавшая о том, «как они со Степой поженятся», это было ужасно интересно – а гимназия осталась где-то далеко-далеко, в прошлой жизни. Да и скучать, по правде говоря, было некогда. Черная, слегка расцвеченная кумачовыми транспарантами, но от того еще более мрачная революционная осень вдруг сменилась зимой – скользкой, вьюжной, морозной. Навалились непривычные заботы. Вдруг оказалось, что все, что в доме на Остоженке решалось как будто «само собой», требует сил и времени. Аркадия на пару с Анютой и воду таскала, и дрова колола, и обед готовить помогала. А потом Анюта пропала, и работы еще прибавилось.
Весной стало легче, удавалось даже погулять и поиграть с местными ребятами. Поначалу они косились на «новенькую» подозрительно, однако вскоре не только признали ее «своей», но и зауважали. Аркадия отлично бегала, великолепно лазала по деревьям и заборам, умела рассказывать «истории»: почему бы не развлечь приятелей вольным изложением «Пятнадцатилетнего капитана» или «Отверженных», которых она читала для практики во французском языке и о которых «пролетарские» мальчишки и слыхом не слыхивали, если что и читали, то лишь грошовые выпуски Ната Пинкертона, чуть не лучше всех стреляла из рогатки и совершенно не боялась собак.
На одной из соседних улиц жил пес неизвестной породы – черный, злющий, громадный, настоящее «баскервильское чудовище». Прозывалось чудовище совершенно неподходящим именем – Бобик. Ничего себе – Бобик, целая бомба с клыками! Даже хозяева подходили к нему с опаской. Однажды Бобик ухитрился выдернуть «ерш», которым крепилась к стене его цепь, и, перемахнув ветхую калитку, помчался по улице, щерясь и оглядываясь. Цепь волочилась за ним, грохоча и вздымая тучи пыли.