— Сколько радости! — сказала ей дочь. Она сморкаясь ответила:
— Такой уж человек, на радость и создан господом!..»
Не столько, впрочем, «господом», сколько Горьким…
Это — свои. Это — укладчики. Какие краски!
Столь же вкусными — мы бы сказали даже: празднично-эпическими — красками работает писатель, оперируя и над ушедшим бытом. Древний ткач, старинный монастырь, обрядовые песни, пьянственный надрыв мятущихся купцов — где-то мы уже все это читали? Чуть ли не у того же Горького. И все это душевно-просветленно, даже с умилением каким-то, расставляется и расставляется нашим учителем по самым отдаленным полкам!
Все ли, наконец, сигнатурки готовы?
Вот — «слава богу» — и революция. Приходит она на странице 247й. Следующие 12 страниц посвящены большевикам.
Трудно, конечно, очень много большевиков разместить на 12 полках родового артамоновского шкапа. Тем более, что для того, чтобы «осознавать», нужно еще предварительно видеть. Будем же поэтому — без придирок.
Что же осознал писатель на 12 страницах? Что увидел?
Вот — вождь артамоновских большевиков — солдат-инвалид Захарка Морозов. О нем на страницах 247-248-й наш учитель пишет:
«Захар ходил царьком. Рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой. Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрел сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах. Шагал он важно, как толстый помощник исправника. Большие пальцы держал за поясом отрепанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:
— Товарищи, порядок!»
Мы не в обиде на нашего учителя за то, что он — мягко выражаясь — несколько престранно вожака фабрично-артамоновских большевиков аттестует. Дело не столько в том сейчас, что пишется на сигнатурках, сколько в том, как эти сигнатурки изготовляются и — можно ли художественной грамоте у данного классика научиться. Да, на хищнике Илье, на «утешителях» купецких — можно. Только — не на горьковских большевиках! Только — не на Захарке Морозове!
Заметили ли вы, как — несколько раздраженно даже — мечется писатель, тщетно силясь «осознать» такое неожиданное для него, а главное «неотстоявшееся» еще и не прошедшее через десятки предварительных записей явление, как «вождь… Захарка»? Посмотрите, как неловко и беспомощно перебегает он от «образа» к «образу» (таков уж способ традиционно-художественного мышления!), пробуя постичь природу Захарок. «Как — как — как — как», и еще «как — как — как», — семь разных, семь заведомо несостоятельных, т. е. первых попавшихся и взаимно побивающих друг друга «каков» — в рамках одного только, по существу, определения!
«Ходил царьком? — нет, не годится, снизить образ! „Как овчарка“? — нет, обидно, и размер не тот. „Сходство с большой собакой“? — неудобно как-то. „Как толстый помощник исправника“? — нет, не похоже, он же и не толстый. „Как рыба плавниками“? — ну, это совсем уж никуда! Можно еще добавить, что рабочие ходили за Захаром, „как бараны“, но это уже раньше подметили и Бунин, и Куприн, и даже Гиппиус. „Митя летал вокруг него ручной сорокой“? — Хорошо бы, тем более, что это рикошетом „познает“ и самого Захара, — но сорока же не доказательство! Не попытаться ли опять — начать с „царька“, разжаловать его в „помощники исправника“, повысить до „большой собаки“, снизить снова до „овчарки“, сблизить чуточку овчарку с „бараном“, барана — с „сорокой“, сороку — с „рыбой“?»
Нет, нет, нет! Нельзя же сигнатурки на большевиков строить по Брему…
Раздражение, как видится, — плохой советчик искусства!..
Скольких же еще большевиков отметил в своих записях писатель? А вот:
1. Юркий инженерик Митя («как ручная сорока»), сбежавший к большевикам от купчихи-жены. Определенно примазавшийся.
2. Дворник Тихон, «утешитель», прикрывавший шалости купцов, противный резонер, оказавшийся под конец с большевиками.
3. «Две лошади, серая и темная». Большевистские лошади. — И:
4. «Ружье со штыком за спиною солдата, неразличимого в кустах». Однако — большевистское ружье. И спина большевистская.
Ну, вот и все. Остается еще, правда, самая революция. Но и революция в романе, кажется, не очень повезло.
О времени пред революцией один из братьев Артамоновых отзывается так: «Идиотское время! — раздумчиво говорил он: — В крестьянской стране рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии — купеческий сын (внук первого Артамонова), человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости!»
О самой революции другой Артамонов полагает: «Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим дням».
Дело, конечно, не в самых отзывах Артамоновых о революции, а в том, что отзывы эти не только никаким показом не парализованы, но как бы еще иллюстрируются даже самим писателем. «Дымящегося дыма явной глупости» тех «сумасшедших дней» в романе показано ровно столько, сколько можно показать на скромных 12 страницах. Например — Захарка. Он на всех наскакивает с криком о порядке, а сам только и делает, что всюду вносит бестолковщину и суету. Другие — не умнее. Например:
«Он судил троих парней за кражу… Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями, а Васька кочегар исступленно пел, приплясывая:
— Вот как ныне насекомых секут!
Вот какой у нас праведный судья!
Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
— Спаси, господи, люди твоя!
Митя закричал: Браво!..»
Нелепость на нелепости?
«— Вы что, товарищи, шутите? Разве так лошадей держат? А сено почему не убрано? А в баню под замок хочешь?
Человек в белой рубахе встал, сказав негромко в сторону солдата:
— Явился еси, с небеси, черт его унеси!
— Командиров стало больше прежнего, — ответил солдат.
— И кто их, дьяволов, назначает?
— Сами себя. Теперь, браток, все само собой делается, как в старухиной сказке…»
«Идиотское» время?
Есть еще наивные чудаки, которые полагают, что так называемое художественное произведение или беллетристика, как-то творится писателем-художником, а не работается точно так же, как и всякие другие произведения — по источникам: по напечатанным чужим материалам, по своим листкам, по старым и новым записям. Особенно упорно насаждается эта старая боговдохновенная идейка среди товарищей из бывшего Ваппа и Кузницы. А между тем подробное рассмотрение хотя бы только данного романа Горького, с точки зрения возраста образующих его отдельных наблюдений, позаимствований и образов, могло бы круто подорвать авторитет этой легенды.
Ясно, что раз произведение пишется в отдалении от фактов — территориальном (Капри) и хронологическом (лет в среднем на 30), — то органической средой его или питательным началом могут быть лишь те воспоминания о фактах или знания, которые накоплены писателем за весь его писательский век и далее вывезены им за границу. Ясно, что только литература предшественников и рассказы очевидцев плюс литературные наметки, записи и вообще так называемые заготовки предыдущих лет — только они и могут лечь в основу «творческих» воспоминаний, раз «творишь» роман (или делаешь шкап, по-нашему), охватывающий период 1863 — 1917го. И еще ясно одно: раз запас воспоминаний или знаний этих окажется почему-либо недостаточным, — оторванному территориально и во времени писателю не останется более ничего, как черпать недостающее количество наблюдений из окружающей его, уже новой и чуждой среды или же… высасывать наблюдения из пальца.
Вот тут-то и открывается скользкий путь.
Мы уже видели отчасти, как творил-работал-делал Горький своих «Артамоновых». Горький прекрасно использовал имевшуюся в его распоряжении библиотеку (Горький, Лесков, Мельников-Печерский, даже Мамин-Сибиряк и другие) для фиксации укладно-бытовых и кондовых кряжей, — и мы говорим это нисколько не в упрек писателю. Горький неплохо сумел использовать и свою собственную записную книжечку, выложив из нее на стол кое-какие, видимо скудеющие уже, остатки. Но…
Так как количество запасов писателя не неисчерпаемо, а нового притока нет; так как количество литературных комбинаций вообще не бесконечно, и вечно перелицовывать одну и ту же хламиду нельзя; прибавьте сюда еще своеобразную эстетику писателя; учтите предумышленность его, и — вы поймете, почему владельцу множества проверенных во времени сигнатурок М. Горькому приходится все же прибегать в конечном счете… к выручающему пальцу.
Удивительно, как беспокойно скачет качество его отдельных записей — сравнений, наблюдений, образов, ремарок и вообще так называемых отдельных «художественных штрихов» — в этом романе! Не потому ли это, что жизнь все более беспокойно стучится в аптечные двери, и… учитель начинает торопиться и нервничать?