— Я ждала... — произнесла она, смелея, — ты ведь ничего не обещал... — И подняла глаза, которые, наверное, привыкли ко многому, но до сих пор ни с чем не соглашались.
Ее боль. Он знал, что это такое. Он был противен самому себе.
Глаза — синие, в темную крапинку, тщательно вылепленные в назидание обратному, с мягкой складкой поверх (признак материнства), — пытливо, даже когда не смотрят, неотрывно, казалось, с самого первого мгновения здесь и там, в доме, — что-то значили, что-то хотели — вопрошения, надежд — пока ты молод, покоя — когда ты стар, забытых фраз — которые подчас теряют всякий смысл, и ты листаешь в минуты воспоминаний. Все уже было заложено, спрятано до поры до времени за солнцезащитными очками.
Ему стало тошно. "Господи! — подумал, отворачиваясь и рассматривая пыльные, ветшающие дома, — и она об этом".
Конец августа, он не загадывал, — сезон блеклого неба, противосияния и открывающихся пространств, словно бросаешь в пустоту последние желания неизбежного, к которому привязан помимо воли. Сотворив однажды, плачешь по ушедшему только наедине, не избавляясь и не уходя (потому что некуда), — кому нужны чужие слезы, даже всем твоим любимым женщинам, не держа про запас, как старьевщик, — прошлое, с годами приобретающее новое значение: бессмысленно потраченное на учебу, на армию — молодость, Гана и Саския, все давние потери, не оставившие в твоем сердце ничего. Фиктивные воспоминания. Отец, зовущий издали. Умирающий капитан-пензяк. Теперь — этот разведчик с его пятидесятилетней давности воспоминаниями. Иногда он не верил самому себе и не находил ответа, утешаясь, что тем же самым поглощены миллионы других. Алкоголь притупляет остроту ассоциаций по слишком знакомому алгоритму изо дня в день. Однажды он пил из-за одной женщины достаточно долго, чтобы показаться себе смешным. Потом все прошло — в итоге какая-то часть его умерла. Не лучшая, конечно. Но после этого он стал глядеть на мир достаточно прагматично, чтобы не создавать романтических вещей. На мужчин взвалена обязанность быть мужественными. Разве все объяснишь?! Разве можно все объяснить?! Растоптать любовь другого — нет приятнее занятия.
— В нашем положении? — Он кивнул на город, в глубине души испытывая ее на двусмыслии и привязывая к себе жестко, как наивный лицемер, пока у нее еще не появилось оружие против его пошловатого-философского опыта. Любовь — это и прощение друг друга, но этому надо научиться.
По улице катили зеленые армейские джипы, объезжая ямы и опрокинутые мусорные баки. Маленькие фигурки, похожие на безобидных оловянных солдатиков, сидели, держа автоматы перед собой.
Она равнодушно и согласно проводила их взглядом. Потом... потом... Он понял: в нее вложено все то, что было и в Саскии, и в Гд., как и во всякой женщине; и он словно узнавал кадр за кадром, по частям против воли, словно знакомые вехи помимо желания всплывали из сознания. Он противился. Все это не имело отношения лишь к Гане. Ее-то он берег. "Может быть, ее спасет юность, — подумал он, — и мне повезет? Не может быть, конечно, не верится". Он поймал себя на том, что улыбается, а она в недоумении.
Он не сможет ей ничего объяснить. Обстоятельства жизни, поглотившие тебя, как и частности дня: если бы он увидел ее другой, если бы она пришла не в джинсах и рубашке, а в том своем, почти школьном, платье... разве он сумел бы... сумел бы... быть жестоким? Нужна опора, передышка, привычная сосредоточенность. Пусть она рожает детей, возится на кухне, обсуждает новости — это уже было, это не для него, не для его сказок. "Надо учиться в жизни долготерпению", — вдруг подумал он.
— Что мы знаем о завтрашнем дне? — спросила она и пожала плечами, словно догадываясь о его мыслях (и этим бросила его в дрожь — слишком универсален был жест), словно предупреждая, что в идеале им обоим следует опасаться настоящего и идти окольными путями. — Даже если что-то случится?..
— Едва ли, — возразил он.
Может быть, она понимает больше и лучше, чем он сам? Он хотел надеяться, не задавая вопросов и не слушая ответов. Он хотел чему-то научиться, чтобы она в конце концов оказалась права, и тогда ничего не надо бояться и оглядываться — хотя бы уж на прошлое. Он знал, что так не бывает, что за все надо расплачиваться, но все равно глупо надеялся.
— Но ведь это так? — почти миролюбиво заключила она.
"Конечно, так", — едва не согласился он, словно ее правда чем-то отличалась от его правды. Привычка прислушиваться к чужому мнению — явно большая роскошь. Губы — слишком подвижные и непосредственные — иногда казались... Он сделал над собой усилие. Он знал по опыту, что привыкнет, что с первого взгляда верить не стоит. Именно такой он ее и помнил в эти несколько дней. Испытывать сожаление — знакомая цепь ассоциаций, ведущих к одному — неуверенности. Даже вино не помогало. Выпив бутылку столового, испытываешь легкое возбуждение — признак предрасположенности к алкоголю. Ген наслаждения. По сути, он так и остался однолюбом, словно хранил верность далекому, невнятному шуму степных трав.
— Музыка хорошая, — сказала она со знакомой хрипотцой, — старая и хорошая...
— Да, хорошая, — согласился он.
Она обратилась в слух, наклонив головку в позе внимающей нимфы. Откуда-то издали, поверх крыш и листвы, тонко и нежно пробивались скрипка и аккордеон.
"Почему-то в жизни получается не так, как я планирую", — думал Иванов. Звуки сливались с шелестом деревьев и плеском волн. "Порой мы сами не знаем, как соотнести свои чувства со словом "любовь", которое вдруг обязывает", — думал он.
— Я давно хотел тебя спросить... — произнес он, оживляясь, словно говорил о чем-то постороннем, и замолчал, не потому? что у нее вдруг сделались испуганные глаза, а потому, что понял, Изюминка-Ю права: он никогда не сможет примириться с самим собой и с этим миром — трещина всепонимания незаметно сыграла с ним злую шутку, а это огрубляет; и она догадалась, и от этого сделалась отчаяннее. Если бы только не уходящее лето, роняющее напоследок осколки надежд, на которые нельзя надеяться, как не надеялась Изюминка-Ю, если бы не его сын, который где-то ждал его, если бы вообще не весь этот мир со всеми его загадками и тайнами. Ему на мгновение стало жаль ее, на то мгновение, которое он еще мог жалеть. Потом им снова овладело холодное любопытство.
— Глупости! — вырвалось у нее. — Не имеет значения... — И с надеждой посмотрела на него, чтобы он наконец понял.
— Ну, я не знаю... — сказал он. — Что же еще?
Кажется, они перешли на намеки.
— Тебе решать... — произнесла она с надеждой.
Потом, однажды, ты освобождаешься от иллюзий: религии, политики — веры в справедливость, женщин, искусство. В тебе происходит великий перелом, и ты начинаешь все видеть по-другому. Словно оголяешь мир. Не упрощая, а усложняя, думаешь, что понимаешь его. Где-то в глубине ты согласен и с законами Пригожина, и с книгами Хокинга. В общем, им можно доверять хотя бы наполовину, но прежде всего ты доверяешь самому себе, потому что твоя жизнь рано или поздно совпадает с чьим-то толкованием.
— Я не знаю, — признался он сразу.
— Хорошо, пусть будет так, — согласилась она со слабой покорностью на лице.
Он заметил еще вчера: даже когда она обижалась — глаза у нее жили отдельно от лица, и вначале это его даже занимало. Сочетание рыжеватого и голубого дают хороший контраст. Такие женщины часто обращают внимание на себя даже помимо воли. Может быть, она хотела помочь ему, но не знала как.
— Не обращай внимания... — сказал он. Он хотел сказать, что тоже грешен, но ничего не сказал.
Ему нравилась ее реакция, начинающаяся с улыбки, словно она дарила ее в ответ на грубость. Пока ей хватало выдержки. Ночь не дала ему ощущения душевной близости. Так бывало и раньше, и он не боролся с собой. Он просто еще ничего не знал.
— Ты, наверное, меня ревнуешь, — спросила она, — к прошлому?..
— Чушь, — быстро ответил он, — чушь, чушь...
Люди на пристани махали руками. Полицейские и охранники со скукой наблюдали за баржей. За соседним столиком вполголоса запели "Марсельезу".
Он и дальше будет так жить: ложиться спать после обеда, в жару или холод, бродить по окрестностям, наблюдая, как все больше грязи нагребает вокруг человек, как вырубаются перелески — просто ради забавы, детьми и взрослыми, — вначале наиболее ценное — дубы и липы на поделки, редкие ели и сосны — под Новый год, потом — акации на ручки для грабель и на заборы; как козы сдирают кору с кленов и объедают кусты жимолости и калины, как расползаются год за годом рукотворные горы из пыльной буро-лиловой породы (зимой все это сдувается на город и скрипит на зубах и в тарелках); как в городские озера стекают нечистоты и как ветшают пляжи. В итоге это не может кончиться ничем хорошим, словно печать отчуждения легла поверх воли живущих. К чему задумываться, если смерть придет помимо желаний.