— Приходите еще, будем рады.
У бармена был седой жесткий чубчик, разбитые кулаки и скупые, отточенные движения боксера. Веко на правом глазу у него было полуопущенным, и от этого он чуть приподнимал голову, когда смотрел на собеседника. Глаз казался безжизненным и тусклым.
— Хорошо, — сказал Иванов и подумал, что отставной боксер сейчас передаст его тем, с мятыми лицами, или тем, в светлых рубашках с монограммами на воротничках и новомодных брюках "от-Диора"; но следом на палубу никто не вышел. Художник же явно прогуливал очередной гонорар.
Пьяного за соседним столом волокли под руки. Женщины окружили полицейских и яростно спорили с ними.
— Все вы! — кричал пьяный и, поводя плечами, ворочал полицейскими, как мешками с мукой.
Один из них ударил его коленом в пах, со второго за борт полетела фуражка. Женщины закричали, норовя ткнуть зонтиком в глаза. Мелькнули: бутылка, руки, перекошенные губы и зонтик с веером спиц. Чья-то скула окрасилась в лиловый цвет. Силы оказались неравными. Отступили, дыша тяжело и загнанно, пытаясь вызвать подмогу. "Стыдно!" — кричали с кормы.
Блестящий крест на церкви косо и равнодушно проплыл над деревьями старого парка, и низкое солнце слепило глаза, отражаясь на его гранях. "Пространство нельзя обидеть..." — решил Иванов.
Вернувшись, он подумал, что Изюминку-Ю нельзя оставлять одну — она была слишком привлекательна на фоне белой палубы и реки даже в своем гневе; и теперь, проходя вдоль борта, он сожалел о ссоре.
— Послушай, — засмеялась она неопределенно, когда он подошел, — я решила, что ты сбежал...
Он пожал плечами и засунул руки в карманы брюк. Потом за спиной у него что-то произошло в странной тишине: пьяного наконец уложили, подсунув под голову женскую сумочку, а обе стороны к обоюдному удовольствию разошлись. Полицейские, не оборачиваясь, сошли на пристань. Вахтенный что-то сунул одному их них в руку. Господин-без цилиндра приветственно улыбнулся с капитанского мостика, чайки над ним фальшиво прокричали: "И-и-и..."
— Каюсь, — сказала она. — На сегодня хватит, — и больше ничего не добавила.
Скольким она говорила вот так, склонив голову набок; и в ее скулах ощущалось увядание надежды — восторженная закономерность мира: искать себе подобного и не находить. Почему он сам должен страдать от этого чувства? Иногда в какие-то моменты он узнавал свою жизнь то ли оттого, что писал об этом, то ли оттого, что это действительно происходило с ним независимо от его же желаний и поступков, — все провидения, которые его посещали и пугали, и, однажды познав, ему оставалось только мириться с ними. "Есть некая техника безопасности с этим временем, — думал он, перебегая взглядом то с ее лица, то с лиц людей, сидящих за другими столиками, — пренебрегать которой опасно, словно ты делаешь паузу перед тем, как шагнуть, и ждешь, словно со стороны, этого шага, но ничего не происходит, и ты удивлен". Сегодня утром он записал в тряском автобусе: "... некие стабильные состояния — матрицы — с набором свойств, но без времени, попадая в которые, раскручиваешь события независимо от желания...", "...мысли от действия отличаются отсутствием опыта". Старая плоская идея мира, обозначающая то, что нельзя обозначить, подбирающаяся к тому, к чему нельзя подобраться ни с одного бока, но которая, тем не менее, выпирала острыми углами изо всех прорех. Иногда ему было до жути интересно, куда же он попал со своею философией.
— Иногда я себя просто ненавижу... — созналась она, и лицо ее стало горьким — совсем, как у Саскии, когда она вынашивала очередную трагедию, как завтрашний катаклизм, — потому что они были объединены одним началом: оберегать. — Ненавижу, и все. Не знаешь, что тебе хочется, как в темной комнате блуждаешь... — Криво, словно оправдываясь, улыбнулась.
— Не стоит ни в чем себя винить. — Он тут же постарался забыть об этом. К чему использовать чужую слабость?
Парк на берегу казался вымершим и незаметно переходил в лес. Трава на взгорках уже желтела, а ниже, по-над изрезанным оврагами берегом, тропинки и склоны тоже были в бардово-красных тонах. И он пожалел, что находится именно здесь, а не там, на этих склонах, или еще в каком-нибудь другом месте, где не надо думать, а только созерцать.
— Однажды перестаешь понимать, — неожиданно для самого себя признался он, — просто перестаешь — самого себя и людей, — добавил и взял ее за руку, — потому что у тебя нет сил. — И ему захотелось ей что-то объяснить, — потом начинаешь бесконечно жалеть о том, что тебе не удалось, и от этого тоже ничего не получается. В общем — чепуха.
Рука была холодной и вялой, как снулая рыба.
Не может же он объяснять, что боится всего: безотчетного шевеления души, заблуждений, глупых надежд — даже своих снов, потому что из всего, что он видел, ничего невозможно изменить — вот этому он был обучен хорошо и это он знал, как пять своих пальцев, как свое грядущее неопровержимое бессмертие.
— Я знаю, — сказала она, — со мной это тоже бывает. — И впервые ее улыбка приобрела надежду.
— Порой не стоит об этом думать, — согласился он.
— О чем это мы? — удивилась она.
Все ее чаяния давно отразились на лице.
— Не знаю, — ответил он честно, — но только не о нас. — И признался: — Не могу себе представить нас вместе. Как-то не получается.
Он не хотел предавать ее, а только чистосердечно предупреждал. Его сомнения всегда оставались с ним, как неизжитые болячки. Все, что лежало поверху, никогда не было важным для него — как осколки зеркала.
— Вначале ты мне казался совсем другим, — не снижая тона, произнесла она, будто в самом деле догадывалась о чем-то.
Он не спросил, каким другим. Это его не интересовало. Разве это что-нибудь меняет?
— Был другим, — согласился он, ненавидя себя и бессмысленный разговор.
Он не мог сознаться, что боится показаться смешным, что ревнует ее к сыну.
— Знаешь, в тебе что-то изменилось, — призналась она.
— Нет, — сказал он, — ничего не изменилось, потому что нечему меняться, и тебе не надо волноваться.
Он не мог ничего добавить.
— Мне кажется, ты ошибаешься, — в раздумье произнесла она, морща лоб, словно на что-то решилась. Именно это движение, а не кукольность, шло ей больше всего.
Лицо у нее на мгновение стало несчастным.
— Дай бог, — согласился он.
Они замолчали. Между пристанью и бортом блестела полоска воды. Палуба под ногами мелко вибрировала.
— Я знала, что с тобой будет непросто, — вдруг произнесла она в сердцах, — но я не знала, что это будет невозможно и мне придется завоевывать тебя. Это бесчестно, — призналась она.
— Я не хотел тебе причинить боль, — ответил он. — Иногда я тоже ошибаюсь. — И замолчал, давая ей шанс не забираться слишком глубоко.
— Ты бережешь только себя, — произнесла она глухим тоном.
— Нет... — возразил он твердо.
Она покачала головой. Его убежденность не имела для нее никакого значения.
— У тебя есть хорошее качество, — произнесла она горько.
Он хотел бы ее пожалеть, но только не так и не здесь. Он хотел ее остановить и быть правдивым до конца.
— Ты слишком честен...
"Господи!.." — подумал он и попался на противоречии к себе и жалости к ней.
— Не знаю, — воспротивился он обреченно, уже заранее ожидая, чем кончится разговор.
Она не принадлежала к тем женщинам, которые хотят подороже продать свою внешность. Она не жалела себя, а просто и естественно боролась.
— До противного. И требуешь того же и от других, а это тяжело! — воскликнула она.
И Иванов подумал, что она сейчас уйдет. Он подумал об этом с облегчением, с тем облегчением, когда ты после глубокого нырка делаешь первый глоток воздуха или после долгого сна всплываешь из ночного кошмара, и ему все стало безразлично. "Ах да, мы же плывем", — вспомнил он.
— Ты все глупо выдумала, — произнес он нарочно медленно и цепенея от фразы, — и меня тоже...
Никогда он не говорил таких вещей, никому из них, обходясь молчанием.
— Нет, — так же медленно и четко, как и тогда в доме, произнесла она.
"Боже мой", — подумал Иванов и с облегчением вдруг увидел Гд.
Танцующей походкой она шла к ним, помахивая длинными худыми руками, загоревшими под средиземноморским солнцем. Изверившиеся жилистые женщины. Сама она мерзла, даже когда все окружающие обливались потом (аутотренинг не помогал: "Я — солнце, большое и теплое!"), женщина, любящая коньяки, сладкие вина и искрометных мужчин, женщина умеющая каждого из них разделять во времени и в пространстве, не сталкивая лбами по множеству причин, одной из них — любвиобилию. Слабость бедер она компенсировала большой выдумкой. Умела расслабляться в самых неожиданных местах, например на скамейке в темном парке или перед окном. До большего они не докатились.
— Мы заметили вас еще с пристани, ага? — весело сообщила и сразу задавая беседе светский тон. — Ах, как здорово, — она мельком взглянула на берег, как бы приглашая оглянуться на прошлое, — искала тебя, искала... Теперь ты не сбежишь, ага? — Между ними всегда проскакивало нечто такое, что неизменно удивляло его.