Обдумывая эти вопросы на смертном одре, Равельштейн пытался формулировать заключения, которые уже не мог озвучить. И одно из этих заключений выглядело так: еврей обязан живо интересоваться историей своего народа – принципами правосудия, например. Но не все проблемы решаемы. И что мог сделать Равельштейн?
В любом случае его бы скоро не стало. Тогда какой завет он мог оставить друзьям? Он начал говорить о приближающемся еврейском Новом годе и велел мне отвести Розамунду в синагогу. Хербст был уверен, что таким образом он указывает нам единственно верный путь для евреев, самой большой ценностью которых было религиозное наследие.
Хербст и Равельштейн подружились студентами, сорок лет назад, и я вполне мог бы обратиться к Хербсту за помощью и наставлениями. Но начни я задавать вопросы, мне неизбежно пришлось бы оправдываться, а для этого у меня уже не было ни сил, ни желания. Равельштейн умирал – он лежал, завернутый в простыню, с закрытыми глазами. Либо спал, либо предавался размышлениям о том, о чем положено размышлять в последние дни жизни. Мне казалось, что он пытается надышаться перед смертью, сделать максимум возможного – для людей, которых он взял под крыло, для своих учеников. Я уже не годился на роль ученика в силу преклонного возраста – Равельштейн не верил, что стариков можно чему-то научить. Мне было поздно увлекаться идеями Платона. И так называемая «культура» – всего лишь красивый эвфемизм для людского невежества. Равельштейн иногда говорил, что я – лунатик по собственному желанию, имея в виду не то, что меня бесполезно учить, а то, что я сам решаю, куда и как двигаться.
Когда люди говорили мне о важном, я их прекрасно понимал, просто отказывался принимать и переваривать их суждения. Не скажу, что дело тут в одном лишь упрямстве.
Сейчас немного осталось тех, с кем можно поговорить о важном. Это весьма прискорбно. Поскольку нас так часто просят высказаться, наши суждения естественным образом грубеют от постоянного повторения и злоупотребления. Разумеется, в какой-то момент мы уже не видим ничего нового и оригинального; никакие лица, никакие люди нас больше не трогают. И тут-то на сцену выходил Равельштейн. Он вновь обращал ваше внимание на оригинальное. Он заставлял вас заново открывать закрытое.
Однажды я даже надиктовал свои соображения по этому поводу Розамунде, моей тогда еще ассистентке. И она сделала необычное замечание личного характера: «Кажется, я понимаю, что вы имеете в виду». Постепенно я начал сознавать, что это действительно так.
Никки, наследник Равельштейна и главный скорбящий – соперников у него было бессчетное множество, – жил теперь в его квартире за углом. Между нашими домами тянулся зеленый пустырь, где местная детвора училась кувыркаться, бросать и ловить мяч. Из окна своей спальни я смотрел на окна, за которыми когда-то жил Равельштейн. Свет в них горел. Но вечеринок больше не было. Как справедливо заметила Розамунда, «вся округа превратилась в кладбище. В кладбище твоих друзей и знакомых. Стоит нам выйти из дома, как ты начинаешь показывать на их окна и двери. Мы постоянно вспоминаем твоих покойных приятелей и подружек. Равельштейн был тебе дорогим другом – таких один на миллион. Но и он бы сказал, что ты загоняешь себя в депрессию».
Она считала, что мы должны переехать. У нас был дом в Нью-Гэмпшире и приглашение от Бостонского университета – они хотели, чтобы я (теперь уже один) в течение трех лет читал там лекции и вел семинары, которые мы с Равельштейном раньше вели вместе. Жить нам с Розамундой предлагалось в удобной квартире в районе Бэк-Бэй. Розамунда легко перенесла бы переезд, на этот счет я мог не волноваться. Поскольку бостонская квартира была полностью меблирована, чикагскую мы бы сдали в субаренду. А если нам не понравится на востоке, мы всегда могли вернуться на Средний запад. И не придется больше с ужасом глядеть через зеленый пустырь на окна Равельштейна…
– Еще одна приятная мелочь! – Розамунда показала мне стопку глянцевых цветных брошюр – солнечные пляжи, лесистые горы, пальмы, рыбацкие лодки. Она хотела устроить нам отпуск на Карибских островах – сразу после переезда в Бостон отправиться через Сан-Хуан на остров Сен-Мартен. Там бы мы беспечно плавали в теплом море, предаваясь мечтам и перезаряжая душевные батарейки.
– Где ты набрала всю эту гламурную пропаганду для путешественников, Розамунда? Сен-Мартен! Не туда ли ездят отдыхать Деркины?
– Ну и что? Они твои хорошие друзья и знают, что тебе сейчас нужно.
– Ну-ну. Вест-Индия как рукой снимет с меня корку стресса, я внезапно обрету жизненные и творческие силы и наконец накропаю книгу о Равельштейне.
– Я не предлагаю тебе там работать. К тому же ты был на Карибах, разве нет?
– Был.
– Не понравилось?
– Огромные тропические трущобы… Но это в основном к Пуэрто-Рико относится. Гигантские казино и гигантская вонючая лагуна, темная и грязная – все местные похожи на нищих. И вот в эту клоаку чартерными самолетами прибывают европейцы. Домой они уезжают с чувством, что американцы все испортили и что Кастро заслуживает поддержки умных независимых скандинавов и голландцев.
Однако в конце концов я послушался Розамунду. Еще в первые месяцы нашей совместной жизни я обнаружил, что она ставит мои интересы превыше собственных. Деркины посоветовали нам маленькую квартирку на пляже. Весь багаж прибыл в целости и сохранности: все пляжные коврики, бумаги, купальники, солнцезащитные крема, сандалии, репелленты. Сан-Хуан оказался весьма эффектным городком – по крайней мере вдоль береговой линии. У нас было несколько часов между рейсами, и мы стали убивать его в баре гранд-отеля. Там мы сидели рядом с крепко выпивающим американцем, который рассказал нам, что его жена слегла с какой-то неопознанной болезнью. Еще он сказал, что вынужден разрываться между Далласом, где у него свой бизнес, и большой – промышленных масштабов – больницей Сан-Хуана, где лечат его жену. Вот уже несколько недель она не говорит и скорей всего не слышит – поди разберись. Большую часть времени лежит без сознания. Глаз не открывает. «Она вообще ни на что не реагирует. Чувствую себя болваном, когда с ней разговариваю».
Подошел наш автобус, и мы покинули американца. Он был похож на высокий утес из красного песчаника с челкой из белой выгоревшей травы. Розамунде не хотелось бросать его в таком состоянии. Но ему было все равно – он даже не махнул, когда мы прощались.
Примерно через полчаса, приземлившись на Сен-Мартене, мы прошли иммиграционный контроль – он располагался в огромном одноэтажном бараке из зеленого рифленого железа (в тропиках все сколочено наспех и носит временный характер). Под жужжащими лампами мы выстроились в очередь возле стойки, чтобы оплатить пошлину и получить штамп в паспорт. Затем мы сели в такси, и нас повезли на французскую оконечность острова. Хозяйка дома оказалась неприветлива – мы приехали слишком поздно. Только мы улеглись, как во входную дверь яростно забарабанили, и свирепый мужской голос принялся громко орать, что убьет ее, если она не откроет. Я сказал: «Надеюсь, дверная цепочка выдержит. Иначе все может плохо закончиться». Вскоре приехала полиция, и нарушителя забрали.
– Что ты об этом думаешь? – спросила Розамунда.
Помню, я ответил, что в таком климате – чудесном, но нестабильном, – с людьми еще и не такое случается.
Я до последнего отказывался получать удовольствие от окружающих красот. Возможно, дело было в моей старости. Раньше я любил путешествовать, а теперь всякий раз обнюхиваю постельное белье, прежде чем улечься в постель. Здесь простыни и наволочки пахли стиральным порошком и едва заметно – выгребной ямой.
Мы проснулись: за окном стояло ясное тропическое утро с ящерицами и петухами. В аэропорту садились и взлетали самолеты. Но пляж был хороший: широкий, чистый, окаймленный деревьями и цветущим кустарником. Всюду стаями порхали желтые мотыльки. Во дворе нашего дома росло пышное дерево, ветви которого гнулись к земле под весом лаймов. Сразу за домом начинался крутой, почти отвесный склон холма.
Пить кофе мы отправились на дальний конец главной улицы. В кафе и пекарнях говорили на ломаном французском. Мы сели на террасе и стали оглядываться по сторонам. Ну, что здесь можно посмотреть? Куда сходить? Чем заняться? Для начала надо купить все самое необходимое. Потом можно поплавать. Море в бухте спокойное, волн почти не бывает. Можно часами валяться в воде на спине или жариться на песке. Еще можно гулять по пляжу и рассматривать женщин с голой грудью – то ли загорающих, то ли выставляющих напоказ свои прелести. Видимо, они думали, что ведут себя естественно. Однако глаза у них были холодные: заговоришь – не ответят.
Когда мы вернулись с пляжа, закусочные и рестораны уже начинали открываться на обед. Везде предлагали жареные на открытом огне ребрышки, курицу и омаров. Примерно в двадцати жаровнях, скученных в одном месте, стояло высокое пламя – на таком нормальный человек ничего готовить не будет. У каждого заведения был свой повар-зазывала: он орал, смеялся и подкидывал в воздух омаров, держа их за хвост или за усы. Если какая-нибудь часть омара при этом отваливалась и падала на землю, было еще веселее.