Невинные овечки, чуть ли не агнцы божий! “Заставили”, “принудили”, “силой загнали…” Но когда начали выступать свидетели, когда один за другим заговорили немногие, кому чудом посчастливилось не попасть на виселицу, не угодить под пулю во время массовых расстрелов, не погибнуть в лагере смерти, — по огромному залу суда пронеслась волна леденящего душу гнета: да как же земля до сих пор могла носить этих извергов, с ног до головы покрытых пролитой ими кровью тысяч ни в чем не повинных советских людей?!
Были и там свидетели из бывших предателей — полицаев. Тоже давали показания. Но ни один из них — ни один! — не показал на процессе правду. Выкручивались, юлили, отделывались безликими “не видел”, “не знаю”, и — ни слова правды. Тогда-то впервые и подумал Буданов и произнес про себя стародавнюю русскую поговорку: “Ворон ворону глаз не выклюет”.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Деревня вытянулась вдоль длинной неширокой улицы двумя рядами приземистых домов с потемневшими от времени бревенчатыми стенами, с крышами, кое-где испятнанными буровато-зелеными проплешинами мха. “В одном из них и Антонов жил, — с неприязнью подумал подполковник. — Разреши ему, он и теперь вернулся бы. А вот новых домов не видно. Значит, берегли, сволочи, свое логово, на других деревнях отыгрывались…” И чтобы скорее покончить со всем этим, невеселым и неприятным, свернул к воротам ближайшего дома, из-за которых слышался равномерный, ритмичный визг пилы. Глянул поверх забора — возле сарая закутанная в платок женщина пилит дрова. Видно, работа эта ей не в новинку: движения рук равномерны и сильны, пила раз за разом все глубже вгрызается в сухое сосновое бревно.
— Хозяюшка! — окликнул Буданов. — Можно вас на минуточку?
Женщина оставила пилу в бревне, подошла к забору — еще молодая, раскрасневшаяся от работы, со строгим чернобровым лицом в обрамлении стянутого концами платка. Холодноватые серые глаза ее с не очень приветливым ожиданием смотрели на незнакомца:
— Что нужно?
Подполковника не смутила ее столь несвойственная здешним людям суровость.
— Не скажете ли, — спросил он, — где мне найти вашего бригадира Лиду Александрову?
Ответ прозвучал еще суше:
— Я и есть бригадир. Только ко мне ли вам надо?
“Неужели и она уже знает, зачем я пришел? — подумал чекист. — А если знает, так почему недовольна моим появлением?”
— Видите ли, — тоже с невольной сухостью объяснил он, — мне посоветовали поговорить именно с вами. Дело в том, что…
— Нет, — перебила Александрова, — со мной вам говорить не стоит.
И, в упор посмотрев в глаза подполковнику, добавила чуть мягче, чуть тише:
— Мой брат, Нестор Александров, служил в полиции… Вы, конечно, об этом должны знать.
— Знаю. — Буданов ничем не выдал свое удивление. — И тем не менее…
— Нет, — еще раз остановила его женщина. — Не следует вам со мной, с самой первой говорить. Людей наших этим обидите: все же знают о позоре нашей семьи. Идите лучше в тот дом, что под тесовой крышей, видите? К Михаилу Васильевичу Воробьеву. Вон, кажись, сам он на завалинке сидит.
И пошла к поленнице. Но Буданов остановил ее:
— Можно мне будет позднее зайти к вам? Расспросить о том, как в Петрово вскрывали могилу?
— В которой профессор Мальцев своего сына нашел? — обернулась Александрова. — Заходите. Только потом, когда с другими нашими поговорите. — И скрылась за сараем.
А Зосима Петрович медленно направился к указанному ею дому.
Шел к дому Воробьева, надеясь сразу же начать неотложный разговор, а подошел и остановился, не зная, здороваться или нет.
На завалинке, по-мальчишески побалтывая ногой, сидел и, покуривая, с ехидным любопытством смотрел на пришельца человек в зимней шапке, надвинутой на брови. Из-под шапки, начинаясь от самых глаз, словно медная проволока, торчали в разные стороны клочья рыжей бороды, под которой угадывался тонкогубый, насмешливый рот. На вид ему можно было дать и тридцать лет, и все шестьдесят.
“Не нарочно ли Александрова направила меня к нему? — подумал Буданов. — Из него, небось, слова доброго не вытянешь. Еж, чистый еж!”
Первые же слова Воробьева как нельзя лучше подтвердили догадку. Шмыгнув носом, он выплюнул окурок самокрутки под ноги чекисту и как отрубил:
— Чего надо?
— По делу, — не очень уверенно ответил Зосима Петрович.
— Вижу, что не в сваты звать. А ты короче?
— Поговорить с вами нужно.
— “Поговори-ить!” — Воробьев помотал головой. — Носит вас тут, носит, и с каждым разговоры разговаривай… Ты меня сначала спроси: хочу я с тобой говорить или не хочу? Так-то!
И вдруг подвинулся на завалинке, освобождая место рядом, и просто, без тени ехидства, предложил:
— Садись. Курево есть?
С каждой минутой странный этот человек все больше заинтересовывал Буданова. Ни в дом не пригласил, ни хотя бы поинтересовался, о чем предстоит разговор. Цепкими пальцами выхватил папиросу из протянутой подполковником пачки, вторую засунул за ухо, да как шумнет чуть не на всю улицу:
— Дарья! Гостюшку принесло. Мечи пироги на стол!
Зосима Петрович едва не поднялся, не ушел прочь: ну его к бесу, ненормальный какой-то! Но скрипнула дверь избы, и на пороге появилась полноватая, розовощекая, приветливо улыбающаяся женщина средних лет.
— Будет тебе людей-то пугать, — чуть нараспев заговорила она. — Этак и вовсе к нам ход забудут. Пугало, да и только.
— Ты погоди! — суетливо вскочил с завалинки Воробьев. — Ты мне парад не порти! “Людей пугать…” А что он за человек, знаешь? — И повернулся к Буданову, упер руки в бока, брови свел в тугой узел: — Откуда пожаловал? По каким-таким делам ко мне? Отвечай, как перед генералом!
Зосима Петрович понял, наконец, эту забавную игру в колючую строгость и рассмеялся:
— Слушаюсь, товарищ генерал! Только, по-моему, вы и сами уже знаете, откуда я и зачем.
— Знаю, — тоже заулыбался хозяин и крепко пожал гостю руку узловатыми, в рыжих веснушках пальцами. — Вчера еще знал, что должен прийти. Здравствуй, друг. С прибытием.
— Да вы в избу заходите, — вмешалась хозяйка, — чего же на улице-то стоять.
И, провожая подполковника в темноватые сени, распахивая перед ним дверь в комнату, продолжала, негромко посмеиваясь над мужем:
— Чудной он у меня. Всегда так: кто не знает, готов за версту наш дом стороной обойти.
Небольшая чистенькая горница понравилась Зосиме Петровичу своей опрятной уютностью: добела выскобленный некрашеный пол застлан темно-зелеными самоткаными дорожками, возле окна стол под льняной, с узорами, скатертью, в углу деревянная кровать с горой подушек в ситцевых наволочках розовыми горошками. На бревенчатых неоштукатуренных стенах несколько вырванных из какого-то журнала цветных репродукций и фотографии в березовых рамках. Ни темноликих богов в красном углу, ни клеенчатого коврика с лебедями и замками над кроватью — хорошо. И в окружении всей этой опрятности очень домашней, к месту выглядит румяная, с аккуратным узлом светло-русых волос на затылке хозяйка в строгом темно-синем платье. Несколько странным показалось лишь то, что сам хозяин почему-то остался на улице. Буданов хотел сказать об этом, но не успел: дверь распахнулась, и в проеме ее вырос Воробьев.
— Сменка с собой? — спросил он.
— Какая сменка?
— Известно какая: исподнего. Или мое наденешь?
— Есть. — Зосима Петрович опустил на стул заплечный мешок. — Успел, значит, натопить?
— Чудак человек! — фыркнул хозяин. — День-то сегодня какой? Суббота… Бери сменку, пошли. Любишь, небось, попариться?
В крошечной, только-только повернуться, баньке было не продохнуть от горячего, душного пара. Растянувшись на верхнем полке, Зосима Петрович кряхтел от удовольствия, а Воробьев все поддавал да поддавал ушатами холодную воду на раскаленные булыжники в углу:
— Держись, комиссар, сейчас я тебе все нутро насквозь прогрею!
— Давай, давай, генерал, — хохотал Буданов, — не жалей парку! Э-эх, кр-расота-а!..
Стало, наконец, так, что и вовсе дышать нечем. Воробьев сдался: набрал полный ушат воды, влез наверх и пластом растянулся рядом.
— Ну, брат, и силен же ты! — с откровенным восхищением заговорил он, и голос его басовыми нотами загудел в густом, как горячая вата, пару. — Редко кто может меня в бане пересидеть, а ты ничего. Или привычный?
— С детства, — ответил подполковник. — У батьки в деревне такая же была.
— В войну я без нее сох, когда в сорок втором в лес ушел.
— В партизаны?
— Точно. Многие наши тогда подались, спасаясь от полицаев да от бургомистра тутошнего Михайлова. Сам-то ты где воевал?
— На фронте.
— Это и видно: вон как порасписало всего шрамами. А ну, ворочайся на пузо, я тебя веничком полечу!