странные времена ты жил. Хорошо, что теперь мы умнее! Люди давно не боятся слепцов. Те сидят у дорог, у рынков, молят подать им еду — сам увидишь. Если бы их взгляд мог навредить, беда ждала бы всех, кто идёт мимо!
Мальчик коротко рассмеялся, спустился на землю и принялся выпрягать быка.
— Ха, вот так глупость! Ну уж нет, я скажу, что везу мертвеца. Скажу, мой отец был родом из Куты, вот я и возвращаю его на место, туда, откуда глина была взята. Это все поймут.
— Чем же это поможет? Ведь нужно будет ещё объяснить, отчего повозка стоит в стороне, если спросят.
Мальчик выглянул из-за бычьей спины, возясь с ремнями.
— Что объяснять? Мертвец же!
— Мертвец, и что?
— Ха! — воскликнул он, и, хлопнув быка по серому боку, обошёл его и встал передо мной. — Ты что, не знаешь — если Великий Гончар протянет руку, чтобы забрать глину, а рядом будет ещё кто-то, тогда он прихватит и их, так велики его пальцы?
— Это такая же правда, как и про слепцов.
— Нет уж, это не ложь! Однажды к нам пришёл мор, и если в доме умирал один, то вскоре и другой. Все знают, что мертвецов нужно погребать скорее, пока тело не остыло, оборачивать в ткань — и в землю, глина к глине! Кто промедлит, оставит мертвеца среди живых, того накажут. Видишь теперь, лучшего нам и не выдумать, и к повозке никто не придёт, побоятся!
Мальчик прихватил мех, отыскал в повозке верёвку и, продев её сквозь кольцо в бычьем носу, потрепал зверя по шее и попросил его:
— Ты только слушайся меня, не подведи! Я ведь даже не знаю, как тебя звать. Вахи, так я назову тебя, потому что на твоих боках пятна. Идём, Вахи, идём к воде!
Бык пошёл, качая тяжёлой головой, и мальчик заспешил за ним вприпрыжку.
— А про мертвеца и лгать не придётся! — выкрикнул он, осмелев — но смелости не достало, чтобы поглядеть мне в глаза. — Кто ты, если не мертвец?
Я следил, как они спускаются с холма. Тёмная макушка то скрывалась за бычьим боком, то показывалась — так человек, упавший в реку, выныривает у пляшущей лодки, но волна опять захлёстывает его. Бык шёл размеренно, чуя воду, и птицы-кочевники, галдя, срывались и летели вперёд — и возвращались.
Я стоял — часть мира, но мира другого, о котором теперь и не помнили. Я знал, что всё меняется, и думал, что привык. Но теперь всё казалось чужим, и сам я стал чужим в этой земле, где провёл столько жизней. В моей земле! Они её не знали, не любили так, но вели себя как хозяева, будто не уйдут быстрее, чем взлетевшая в воздух песчинка опустится на землю.
Я видел прежние времена. Я застал горы, которые по крошке развеял ветер, и бродил у рек, что теперь иссохли. И всё же одно оставалось: мы жили здесь, первые дети. Мы жили здесь.
Теперь моего народа не стало, и младшие дети забыли нас. Должно ли меня, знавшего, как быстро всё меняется, это ранить? Должны ли меня задевать слова мальчика, разумом схожего со зверем кушикамана, что живёт в предгорьях у реки, и верещит, качаясь на ветвях, и тянет за хвост рауру, и дразнит быков, и лижет синим языком нож, оставленный сборщиком тростника — и кричит и плачет, обрезавшись, но назавтра забудет и опять лизнёт?
Я знал, что не должен, но чувствовал боль и стыдился её.
— Ты что-то посерел, — сказал мальчик, оглядывая меня. — Как наш бык!
Я не заметил, когда он вернулся. Он что-то ещё говорил, но я не слушал. Нужно было идти, и я шёл.
В пору жарких дней и холодных ночей, пришедшую за порой ветров, люди чаще пускались в путь, когда печь остывала. Мы шли без дорог, потому что и днём, и ночью там встречались путники, но всё же не слишком удалялись, и порой, лёжа под тёмным небом, слышали шум и смех от общих дворов, что звались теперь домами быков и телег. Люди приходили туда, за крепкие стены, занимали пустые комнаты, ели, пили, спали, давали быкам отдохнуть и шли дальше.
Нашим пристанищем была повозка. В жаркое время я втыкал в землю гибкие прутья, мальчик набрасывал на них циновки, и мы сидели в тени под навесом, пока Великий Гончар не заканчивал дневные труды. Бык лежал, фыркая, и шевелил ушами, и птицы-кочевники ловили мошек. Порой ящерицы выбирались из нор, чтобы поглядеть на нас, да однажды я слышал лай раранги, жёлтых диких гривастых псов, что приходят к поселениям и нападают на стада.
Мальчик говорил со мной, но я не отвечал. Он делался разговорчивее ночью, и я видел, как он гонит от себя сон, как озирается, а если засыпает, то спит плохо. Он смотрел на меня, и глаза его блестели, но он не просил прощения ни за одно сказанное прежде слово, а после и вовсе замолчал. Он ходил к колодцам и там спрашивал, куда держать путь, потому что я не знал, потому что Фаникию, где жил Светлоликий Фарух, возвели не при мне, или она сменила имя. Он возвращался и смотрел на меня так, будто стыдит за незнание, и мне было стыдно, что я люблю эту землю, но многого теперь не знаю о ней.
Мы шли десять дней и ночей, а на одиннадцатый, когда огонь высокой печи задрожал в жёлтом тумане над водами озера, на цветущем берегу перед нами встал белый песчаный город.
Я оставил ремни и повернулся к мальчику.
— Дальше справляйся сам, — сказал я ему. — Найдёшь Нуру, передай: я хотел сюда, к своему народу. О клятве молчи.
Он посмотрел хмуро и не ответил, чёрный от пыли и пота. Лицо его осунулось. Я помнил, как бык жевал траву и объедал кустарник, и как птицы клевали мошек, вившихся над ним, но я не смог бы сказать, ел ли что-то мальчик. Что ж, наверное, у Хепури были припасы. Даже если нет, продав меня, мальчик не останется голодным.
Я вернулся в повозку, лёг и принялся ждать.
Казалось, мы не движемся. То камень попадал под колесо, то бык, недовольный тяжёлой ношей, вставал, и мальчик молил его, упрашивал, хлопал по боку. Я лежал под навесом на циновке, прикрывающей гарь и кровь, и думал о городе, белом и золотом. Фаникия. Этого имени я не знал, и города прежде не было. Тут, на берегах