Я думаю о вине, сыре, ветчине и прочих французских лакомствах — о том, что припасла наша щедрая соседка Франция на мою утеху.
— Не угадал, — отвечает Кэт. — Ну-ка сунь руку.
Фи, да там же котенок.
— Фи, да там же котенок, — говорю я.
— Справедливое наблюдение.
— Но каким образом? Ведь нельзя же так запросто перевозить через границу животных.
— Теперь можно, в Евросоюзе другие правила.
Я пристально смотрю на животное, втайне желая разглядеть на его месте бутылочку бургундского. Котенок в свою очередь не сводит голубых глаз с меня, видимо, в душе надеясь, что я превращусь в селедку.
— Имя уже придумала? Помню, ты говорила, Сократ — самое подходящее имя для кошки.
— Был такой разговор. Только ведь этот кот — француз. Назову его Гастоном.
— Какое кощунство! Назвать кота Гастоном!
— А почему бы и нет? Давай вытряхивай его сюда.
Вынимаю Гастона из коробки — щупленький пушистый комочек — и передаю новой хозяйке. Она сажает котенка к себе на колени, склоняется над ним и зарывается носом в мягкую шерсть. Поднимает на меня глаза и будто с вызовом спрашивает:
— Ну, что скажешь?
И тут, повинуясь первому импульсу, я склоняюсь к Кэт и целую в щеку.
— Гастон так Гастон. Вполне подходящее имя. — И тут же добавляю: — Этак, глядишь, и я себе кошечку заведу.
Кэт смеется.
— Хм, — говорю я, — пора бы проявить политическую активность. Давай вступим в партию либеральных демократов.
— Зачем?
— Э-э…
— Ты знаешь хотя бы одного своего сверстника, который, как ты изволил выразиться, проявлял бы «политическую активность»?
Я в Челси у Майлза на квартире. Только сам хозяин где-то в Шварцвальде, стреляет пульками с краской в потных немецких финансистов по имени Ганс и Вилли. А я здесь, с Бет. Мы не собираемся нырять в постель. Я сейчас попью чая и пойду домой. И так буду поступать и впредь. Иногда мы вместе идем куда-нибудь перекусить, сидим и разговариваем, иногда посещаем кинотеатр. Бывает, в кино или на прогулке в парке держимся за руки. И все. Бет любит Майлза, Майлз — мой лучший друг, и оставлять его она не собирается.
Если у нас и любовь, то платоническая.
О работе Бет меня не спрашивает, а сам я не рассказываю. Правда, когда я впервые появился у нее на пороге, она съязвила: «А-а, значит, все еще жив».
— Что? — не понял я.
— Не умер еще от СПИДа или чего-нибудь поинтереснее?
Я решил, что эта милая шуточка в духе Бет касается избранной мною профессии, и решил в отместку рассказать о веселенькой ночке в Хэмпстеде. Только я начал во всех подробностях описывать милых сестричек, дабы возбудить в неверной ревность, как она оборвала меня на полуслове и сказала, что слышать об этом не желает. Похоже, еще не все потеряно.
Тут, взглянув на Бет, я понимаю, как сильно изменилось ее лицо: появилось в нем какое-то напряжение, отчаяние и враждебность. Подруга Майлза облокотилась на кухонный шкаф и, скрестив ноги, откинула с лица волосы.
— Э-э… нет, — говорю я. — В чем дело?
Избегает прямого ответа.
— Мы, наверное, самое пассивное, равнодушное к происходящему в стране поколение с тех пор, как… Не знаю, когда люди впервые стали голосовать? Мы привыкли прыгать в постель с первым встречным не в поисках понимания или в попытке излить кому-нибудь душу, а от простого безделья.
На этом ее воинственность иссякает, и она смеется, словно устыдившись своей откровенности.
— Хотя, может, я и ошибаюсь, — добавляет Бет, уже успокоившись и отводя в сторону лукавый взгляд. — Но ты хотя бы согласен, что мы влачим до нелепости бессмысленное существование? Что от нас проку? Нам даже и верить-то не во что. Отрицаем все — нигилисты до мозга костей.
— А я верю. Верю в любовь, — говорю я. Только у меня получается до того глупо, что теперь Бет точно сочтет мои слова за издевку. Надо было сказать как есть, без кокетства и прикрас. Ох уж эта проклятая вездесущая ирония, всегда и везде одерживающая победу.
Дорогой, нельзя говорить людям, что думаешь. Так поступают лишь мужланы.
Лицо Бет внезапно озаряется улыбкой.
— Умница.
Бет жалуется на свою жизнь: говорит, что, когда Майлз в отъезде, у нее все падает из рук и в доме моментально наступает настоящий бардак. Рассказывает она забавно, даже смешно. Только Бет повествует об ужасах собственного существования, стремясь показать мне — какой кошмарной она была бы женой. Зря волнуешься, дорогая, — для меня это давно не секрет.
Едва за широкими расправленными плечами Майлза закрывается дверь, Бет моментально оставляют силы. Она не суетится по дому, не прибирает вещи, не подсчитывает расходы. Правда, иногда ей все-таки удается стянуть с постели простыни, а с подушек наволочки и свалить их неопрятной кучей на полу в ванной. А потом незадачливая хозяйка присаживается в уголок и безразлично смотрит на планирующуюся стирку — на большее ее не хватает. Она сидит так пять или десять минут, и на нее находит безмерная усталость. В конце концов огромным усилием воли Бет встает, собирает белье в охапку и относит на кухню, где набивает в полиэтиленовый пакет для мусора. Некоторое время стоит, размышляя, не сунуть ли его в машину. Конечно, надо, думает она и тут же огрызается сама на себя: «Надо! Надо! Всегда надо!»
Мельком бросает взгляд в зеркало и видит свое отражение: спутанные нечесаные волосы, извечные круги под глазами, еще не заживший синяк на лице. И снова ее начинает все раздражать. Бет хватает проклятую кучу нестираного белья и заталкивает в бельевой шкаф. Растяпа, думает она. Грязнуля и растяпа!
Перед ней зияющей пропастью открывается целый день, бездонный как волчья пасть. Она послоняется по квартире, съест киви, сварит кофе, а потом усаживается за стол и бездумно глядит на чашку. Можно, конечно, позвонить Чарли или Лесбо-Ливви, поинтересоваться их планами на вечер или пригласить в гости старого друга. А краснощекий Майлз тем временем сидит с товарищами по работе в каком-нибудь Bierkeller [43].
В последнее время жизнь Бет стала пустой, как проведенный в одиночестве выходной. «Каждый день как воскресенье, — тихо напевает она и тянется к сотовому телефону. — Скучный хмурый день».
В гостиной дребезжит телефон. Бет выходит, поднимает трубку, и до меня доносится ее радостный голос: «Жду с нетерпением, бегу готовить джин с тоником». Возвращается.
— Майлз звонил из такси. Будет через пять минут.
Мне пора.
Уже на остановке, поджидая автобус, я возблагодарил Бога за то, что мой дружок догадался позвонить. Я неустанно воздавал хвалу небесам за изобретение сотовых телефонов, ведь если бы мир не познал сего чуда техники, не избежать мне самой незавидной участи. Представьте, в кухню стремительно входит Майлз, подобно вернувшемуся после долгих странствий воинствующему Одиссею, и застает в своих пенатах соперника, который поедает его шоколадные печенья, попивает из чашечки его кофе и мило любезничает с его Пенелопой! В мгновение ока он выхватывает из дорогого «дипломата» лук и стрелы и пришпиливает изменника к сосновому буфету, придавая негодяю сходство с чудовищным дикобразом.
А так — все сошло благополучно. Вот большой и добрый Майлз радостно открывает дверь, ставит на пол кейс и, широко расставив руки, ловит прыгающую к нему в объятия Бет. Та виснет у него на шее и…
В тот самый миг, когда мой автобус подходит к остановке, начинает трезвонить телефон: Бет шепотом просит меня вернуться.
— Зачем? Что-нибудь случилось?
— Пока не знаю, только мне что-то не нравится. Майлз отлучился в туалет, я сразу бросилась тебе звонить. Не хочу оставаться с ним наедине. Похоже, все прошло далеко не так гладко, как он рассчитывал. Не мог бы ты заскочить? Просто сделай вид, будто случайно проходил мимо.
— Сейчас буду. Понял, обещал занести книгу.
— Какую?
— «Дети Дюны» Фрэнка Герберта.
Бет смеется.
— Уже читала, но он и не догадается. Все, жду.
Я возвращаюсь к ней и думаю, как все-таки мне нравятся те, кто читает детские книжки и любит животных. И еще мне очень нравится Бет.
Похоже, наша общая подруга понимает Майлза гораздо лучше меня — поначалу я вообще не заподозрил никакого подвоха. Вроде бы все как обычно: сидит на диване, пьет джин с тоником и рассказывает, как здорово съездил. Боялся он зря, все прошло отлично, и он замечательно развлекся, даже несмотря на то, что коллеги-немцы со своей пунктуальностью слишком серьезно подошли к игре и настаивали, чтобы все было по правилам. А как у них вытянулись лица, когда английская команда завопила «Яволь, майн фюрер!». Майлз добродушно засмеялся — такой милый пухлый Майлз, — захлюпал, как пузырь воздуха в варенье. Уже потом, вечером, когда все собрались в пивном погребке, хозяева с особой торжественностью поведали, что немцы в отличие от англичан не позволяют себе шутить о войне.