неспроста, видать, Графом нашим мудрейшим и славным Свистунья была выбрана для вразумления мозгов, уврачевания душ, для покаяний этих мерзопакостных особ. Страх сподвигнул их к немедленному покаянию и очищению от скверны. А если бы как-нибудь и́наче действовали, не по замыслу графскому? Ну, к примеру, прижали бы «милостивцев» где-нибудь в обычном местечке: сознавайтесь, кайтесь, мол. Да ещё бы к властям, тоже по большей части греховодным и продажным, приволокли. Думаю, юлили бы, изворачивались бы, запутывали бы следы наши доблестные «милостивцы». Да, мудрым, дальновидным, величавым, независимым до последнего волоска в своих деяниях и помыслах мужиком был Граф наш графский. Честь и хвала ему! А смелый-то, отважный-то до чего же, – жуть, но и отрада! Отрада, отра-а-а-да сердцу и душе. В конце концов, вытянули «милостивцев» наверх. И вытянули, следует сказать, и в прямом, и в переносном смысле: вроде как переродились, другими людьми они стали – чистыми и светлыми, смиренными и тихими. О том поведали мне старики и уверяли, что потом и по жизни всей такими и шли до самой гробовой доски оба. Действительно, Страшный суд на их долю выпал ещё при жизни живой, – перепахало, переворотило мужичков в минуты, в час. Опустились они на колени пред священником – лобызали крест, поклоны били и сызнова каялись, казнились, плакали, и народ слезами обливался, причитал. Но думаю, что священник не одобрял суеверие своих односельчан, не верил ни в какую всесильную и справедливую государыню Суднушку. А также я убеждён: считал священник, что для покаяния самолучшего места, чем церковь, храм, быть не могёт, и – точка! Священники, скажу я вам, – они ведь тоже ух какие своеобычные и норовистые люди! И действия Евграфа Серафимыча вряд ли одобрял святой отец: ведь риск какой был! Выходит: со своей и чужой жизнью, и судьбой он играл-поигрывал, милость и терпение Божьи проверял-испытывал. А потому – недовер, нечестивец, грешник и всё такое прочее в этом духе. Однако же не посмел батюшка самоустраниться, не пойти вкупе со своей паствой, с народом за – как я понимаю – правдой и справедливостью. Ну да, впрочем, не о том сказ наш.
Глава 31
Дальше что было, поди, хотите поскорее узнать? А вот что было! Диво и невидаль – и только! Евграф Серафимыч деловито и строго подал «милостивцам» две кипы бумаг, где были записаны все – или, точнее сказать, многие – их нечестивые выверты. Бумаги же сии были составлены заблаговременно: по всей волости верные грамотные мужики промахнули на лошадях и лодках, потолковали с людьми, вписали обиды и убытки их, – вот ажно целые кипы бумажищ и наготовились. «Читайте, подписуйтесь на каждой бумажке: для правильного следствия и правдивого суда так надобно», – велел Евграф Серафимыч. Полистали, почитали те немножко, – сморщились, досадливо отмахнулись: «Дайте чернила и перо: всё подпишем, удостоверим чин чином». Подписали. Вывели их на дорогу, усадили в бричку. А Евграф наш Серафимыч молвил им – неожиданно! – с поклоном поясным и весьма мягко: «Христа ради простите, мужики, что подверг вас испытаниям непосильным и ужасным. Но думкаю я, грешный, вот что: наверно, тепере, в жизни нашей земной и дольной, через муки и страхи очиститься – самое наилучшее дело, нежели опосле в аду гореть, может статься, вечность цельную». «Верно, верно, Евграф Серафимыч, молвишь! И ты, муж мудрый и радетельный, прости нас милостиво ради Спаса нашего. Можно сказать, вынудили мы тебя, правдолюбца и заступника селян страстного и неутомимого, вознамериться на деяние сие страховитое. А вынудили мы, бесспорно, своей жизнью бестолковой и упористой на всякое худое, богомерзкое дело. Но разумеем ныне, что, да, да, велики по гнусности и подлости злодеяния наши, а потому померная расплата, непростое наказание должны были последовать. То оно самое и произошло на вашей Суднушке. Почитай что на Страшном суде раньше сроку побывали. Помилуй, Господи, всех нас, грешных, заблудших. И позволь, Евграф Серафимыч, напоследок вот о чём спросить у тебя: скажи, будь любезен, пошто ты обвязался верёвками вместе с нами? Ну, оступились бы мы, антихристы, вдвоём – расшиблись бы, а тебе-то пошто было бы помирать с нами? Ты человек ладный, положительный, почитаемый даже, – жить тебе да поживать на радость себе и людям». Призадумался, но, говорят, лишь слегка, Евграф наш Серафимыч и неторопко, в подыскивании самых, наверное, надёжных слов ответствовал, но ещё более мягким, скорее даже кротким, голосом: «А потому, мужики, поступил я этакой коварной, можно сказать, разбойничьей ухваткой – обвязался с вами, чтобы как можно шибче напугать вас, принудить во что бы то ни стало к покаянию пред народом, который вы, согласитесь, обижали, крепенько и долгонько. Что ж, получилось: напугал, – покаялись вы, подмахнули бумаги, супротивные вам. Можете почитать меня, ежели имеется тяга, победителем. Однако же сам я далёк от такого суждения о себе, потому как хотя и с опозданием, только лишь тепере, но всё-таки очухался и уразумел, чего ж такое этакое да разэтакое сотворял я совсем недавно, да что там – выделывал, учинял произвол и надругательство над человеческой природой. Ведь ни много ни мало, а едва ли не в самой преисподней вы побывали, страхов натерпелись адовых. Верно, верно: и вы и я могли погибнуть! Однако погибни вы, а я нет, – жить бы мне с порушенною, пропащею душою. Сами знаете, она нам, людям, во временное пользование милостиво да с попечением предоставлена: не наше она добро-злато – Богово. Не буду скрывать, уже однажды учинилось у меня дельце оченно и постыдно поганое, нечестивое, но по молодости, по глупости, по гордыне да по буйству норова моего тогдашнего. Содеял я судилище одно скорое да вспыльчивое, точно порох. Расписывать в подробностях не буду, потому что единственно лишь моей души и души того человека касаемо оно. Каторги и мытарств телесных не страшился, а вот опосле, какие-то поры погодя, когда мало-мало опамятовался, осмотрелся в жизни и середь людей, душу мою падшую мукой мученической взялось гнуть и гнобить. Совесть, прижатая мною, очнулась во мне. Через годы насилу оправился, насилу душу оживил – молитвами и постами, смирением и служением обчеству. И скажу не скрытничая, напрямки: ежели бы вы, мужики, погибли – от каторги, от сурового наказания я не бегал бы, не оправдывался бы ни полсловечком, не юлил бы в хитромудростях всяких. Сызнова принял бы сей крест, однако же душу за столь тяжкое прегрешение никак уже не спас бы, не оживил бы к жизни земной и загробной. Знаю, знаю, изведал горбом своим, каковской