Он смеялся про себя, когда, лежа в постели, думал об этом, втором своем исцелении. Фанни Болтон ничего больше для него не значила; он только диву давался, как могла она что-то для него значить, и по привычке анатомировал свою умершую страсть к бедной маленькой сиделке. Почему всего несколько недель назад он так из-за нее терзался? Ведь она не блещет ни умом, ни воспитанием, ни красотой — есть сотни женщин красивее ее. Дело не в ней — это в нем угасла страсть. Она-то осталась прежней, изменились глаза, которые ее видели, а теперь — увы! — не так уж и хотят видеть. Она — милая девочка, и все такое, но что до чувств, обуревавших его еще так недавно, — они улетучились под действием тех же пилюль и ланцета, что выгнали лихорадку из его тела. И Пенденнис испытывал огромное облегчение и благодарность (чувство несколько эгоистичное, как и почти все чувства нашего героя) при мысли, что в минуту величайшей опасности он устоял против соблазна и ему, в сущности, не в чем себя упрекнуть. Не попавшись в ловушку по имени Фанни Болтон, он теперь смотрел на нее из глубин лихорадки, от которой только что поправился, как из пропасти, в которую чуть не упал; однако я не уверен, что самое облегчение, им испытанное, не вызывало в нем чувства стыда. Сознавать, что ты разлюбил, может быть, и приятно, но унизительно.
Между тем в нежных улыбках и заботах матери Пен черпал покой и уверенность. А она видела, что здоровье его восстанавливается, и больше ей ничего не было нужно; исполнять любую его прихоть — вот что служило этой неутомимой сиделке лучшей наградой. Он же, осененный этой любовью, тянулся к матери так же благодарно, как когда был слабым, беспомощным ребенком.
Возможно, у Пена сохранились неясные воспоминания о начале его болезни и о том, что Фанни ходила за ним; но воспоминания эти были так смутны, что он не мог отличить их от тех картин, что мерещились ему в бреду. И если уж он раньше не счел возможным упоминать о Фанни Болтон в письмах к матери, то теперь и подавно не мог ей довериться. И с его и с ее стороны то была излишняя осторожность: несколько вовремя сказанных слов избавили бы эту достойную женщину и ее близких от многих тревог и страданий.
Застав мисс Болтон в квартире Артура, на роди сиделки, миссис Пенденнис, как это ни прискорбно, истолковала столь близкое знакомство между несчастными молодыми людьми в самом дурном смысле и пришла к выводу, что Артура обвиняли не зря. А кто мешал ей спросить?.. Но иным слухам, порочащим мужчину, легче всего верят те женщины, что больше всех его любят. Кто как не жена первой начинает ревновать? И бедному Пену было полной мерой отпущено этой любви — подозрения; его новая сиделка, создание доброе и чистое, была убеждена, что ее мальчик перенес недуг куда более страшный и постыдный, нежели горячка, и что он не только ослаблен болезнью, но я запятнан грехом. Вынужденная хранить эту уверенность про себя, она изо всех сил старалась скрыть свои сомнения, ужас, отчаяние под маской веселости и спокойствия.
Когда капитан Шендон прочел в Булони следующий номер газеты "Пэл-Мэл", он тут же сказал жене, что в редакционных статьях уже не чувствуется рука Джека Финыокейна и скорее всего за дело взялся мистер Уорингтон.
— Щелканье его бича я узнаю среди сотни других, и рубцы он оставляет особенные. Джек Блодьер — тот работает, как мясник, кромсает свою жертву как попало. А мистер Уорингтон хлещет аккуратно, по самой середине спины, и каждый раз до крови.
— Бог с тобой, Чарльз! — отвечала миссис Шендон на эту жуткую метафору. — Можно ли так говорить! А я-то всегда думала, что мистер Уорингтон хоть и очень гордый, но добрый; вспомни, как он был добр к детям.
— Да, с детьми он добр, а со взрослыми беспощаден; а ты, моя милая, ничего в этом не смыслишь, да оно и лучше. Работа в газетах не доведет до добра. Насколько же приятнее прохлаждаться в Булони! Вина сколько хочешь, коньяк всего два франка бутылка. По сему случаю смешай-ка мне еще стаканчик. Скоро опять впрягаться — Gras ingens iterabimus aequor [22] — чтоб оно все провалилось.
Словом, Уорингтон взялся заменять своего болящего друга и выполнял его долю работы в газете "Пэл-Мэл", как говорится, с лихвой. Он писал литературную критику; ходил в театры и на концерты, а затем разделывал их со свойственной ему свирепостью. Рука у него была слишком мощная для таких мелких предметов, и ему доставляло удовольствие твердить матери Пена, его дяде и Лоре, что среди всей пишущей братии не найдется руки более изящной и легкой, более приятной и тонкой, чем у Артура.
— У нас не понимают, что такое хороший слог, сударыня, — говорил он миссис Пенденнис, — иначе нашего мальчика ценили бы по достоинству. Я говорю "нашего", сударыня, потому что сам его воспитал, и хотя за ним водится и своенравие, и эгоизм, и фатовство, все же он малый честный, и надежный, и добрый. Перо у него бывает язвительное, а душа нежная, как у молодой девицы… как у вас, мисс Лора… он, по-моему, никому не сделает зла. И хотя Элен при этих словах необыкновенно глубоко вздохнула, и Лора тоже почувствовала себя оскорбленной, обе они были благодарны Уорингтону за хорошее мнение об Артуре и полюбили его за то, что он так привязан к их Пену. А майор Пенденнис просто не мог им нахвалиться — ему редко о ком случалось говорить с таким нескрываемым одобрением.
— Это настоящий джентльмен, моя дорогая, — уверял он Элен, — джентльмен с головы до пят… Саффолкские Уорингтоны… баронеты при Карле Первом… как ему и не быть джентльменом, когда он из такой семьи? Отец — сэр Майлз Уорингтон, убежал из дому с… прошу прощенья, мисс Белл. Сэр Майлз был известным человеком в Лондоне, другом принца Уэльского. А этот — в высшей степени способный человек, с богатейшими задатками, — он далеко пойдет, только ему нужна цель в жизни, чтобы развернуться в полную силу.
Пока майор расхваливал Артурова героя, Лора почемуто вдруг покраснела. Глядя на мужественное лицо Уорингтона, на его темные, грустные глаза, эта молодая особа уже не раз о нем размышляла и теперь решила, что он, должно быть, жертва несчастной любви; и вот тут-то, поймав себя на этой мысли, мисс Белл покраснела.
Уорингтон снял квартиру поблизости квартиру Греньера в Флаг-Корте; и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как, усиленно потрудившись за Пена в утренние часы, под вечер ясного осеннего дня прийти посидеть в обществе друзей своего друга; несколько раз он удостоился чести предложить руку мисс Белл и повести ее на прогулку в сад Темпла. Когда Лора при всех спросила на это разрешения у Элен, майор поспешил вмешаться.
— Да, да, разумеется, идите… здесь ведь все равно что в деревне: в этом саду можно гулять с кем угодно… и сторожа там есть, и все такое… В саду Темпла гуляют все, без разбора.
А уж если такой знаток светских нравов не находил здесь ничего предосудительного, то что было возразить простодушной Элен? Она только радовалась, что ее девочка может подышать воздухом у реки и возвращается с этих невинных прогулок разрумянившаяся и веселая.
Надобно сказать, что за это время между Лорой и Элен произошло некое объяснение. Когда в Фэрокс пришла весть о болезни Пена, Лора пожелала сопровождать перепуганную вдову в Лондон, пропустила мимо ушей отказ все еще не простившей ее Элен, а когда последовал второй отказ, более суровый, и когда казалось, что бедный, заблудший молодой человек не выживет, и когда стало известно его поведение, исключавшее всякую надежду на брачный союз, Лора, обливаясь слезами, поведала матери тайну, которую внимательные читатели этой повести уже давно разгадали. Могла ли она, уверенная, что никогда за него не выйдет, отказать себе в утешении признаться, как нежно, как преданно, как беззаветно она его любила? Слезы, пролитые сообща, немного утишили горе обеих женщин, и вместе им легче было переносить тяготы и страхи путешествия.
Чего могла ожидать Фанни, представ перед двумя такими судьями? Ничего, кроме быстрого приговора, страшной кары, беспощадного изгнания. В случаях, подобных тому, в котором была замешана бедная Фанни, женщины не знают снисхождения; и нам это в них нравится; ведь помимо стражи, которой мужчина окружает свой гарем, и помимо тех надежных укреплений, какими служат женщине ее собственное сердце, вера и честь, есть еще все ее подруги, зорко следящие за тем, как бы она не сошла с пути истины, и готовые растерзать ее в клочья, если она оступится. Когда наш Махмуд или Селим с Бейкер-стрит или Белгрэвия-сквер по заслугам наказывает свою Фатиму, ее же мать покрепче зашивает мешок, ее же сестры и невестки сталкивают мешок в воду. И автор настоящей повести не видит тут ничего дурного. Он и себя торжественно причисляет к туркам. Он тоже носит чалму и бороду и горячо поддерживает школу мешка, бисмилла! Но об одном я вас прошу, о вы, непорочные, кому дано право казнить и миловать: будьте очень осторожны, чтобы по ошибке не сгубить невинную. Хорошенько удостоверьтесь в фактах, прежде чем дать гребцам приказ отчаливать, и не плюхайте свою жертву в Босфор, пока твердо не убедитесь, что она это заслужила. Вот и все, о чем я прошу для бедной Фатимы, больше я не скажу в ее защиту ни слова, клянусь бородой пророка! Если она виновна — так ей и надо, подымай мешок, швыряй его в Золотой Рог, где поглубже, а теперь, когда правосудие свершилось, греби к берегу, ребята, скорее домой, ужинать.