И Друщенков опять заплакал, слабея все больше и больше.
Фуки
Немецкие автоматчики растекались по траншее, а танки утюжили огневые позиции артиллеристов и минометчиков позади нее, в тылу. Фуки встревожили автоматчики — своя рубашка ближе к телу, — хотя опасность от прорвавшихся танков была неизмеримо большей. Автоматчиков в рукопашной выбьешь из траншеи, а попробуй останови танки, очутившиеся в тылу, на просторе; можно, конечно, остановить, но стоить это будет дороговато.
В душе Фуки понимал все, однако нарочно не углублялся в анализ обстановки. Да в конце концов танки не его забота, есть штурмовики, артиллерия, ПТР. Его забота — автоматчики. Вышибить их из траншеи! Иначе что получается? Принял роту, и сразу немцы в траншее. Вышибить!
Пока же немцы вышибали роту. То, что предстало перед Фуки, поразило его: бойцы по лощинке, кустами убегали из траншеи. Куда? Там ведь немецкие танки! Фуки метался по траншее:
— Не смей отступать! Стой насмерть!
Что получается? Остальные роты не отходят, а из его роты вылезают наверх, тянутся в тыл. Таких, правда, мало, только те, что из пополнения, необстрелянные. Но за ними, гляди, тронутся и другие, ибо паника заразительна.
— Стой! Назад!
Прижав локти к бедрам, он кинулся наперерез удиравшим. Оступаясь, спотыкался. Хрипло дыша, кричал, чтоб остановились, он приказывает, под трибунал всех отдаст. И не заметил, как ему самому наперерез выполз немецкий танк.
Белел измалеванный на борту крест. Танк не стрелял, надвигался ревущей бронированной громадой, и у Фуки мелькнуло: «Если погибну, то под гусеницами». Он повернул назад, к траншее. Как будто это его догнали и вернули, приказав атаковать немцев в траншее, выбить, иначе — трибунал.
Фуки загребал носками, задыхаясь и слыша за спиной рев машины. Проклятие, нет противотанковой гранаты, он бы прижал ее к груди, и пошел на танк, и лег бы под гусеницы, и подорвал бы вместе с собой. Пойти на танк с автоматом — значит с голыми руками. Безрассудно. Эти мысли, перескакивая, возникли у него и уступили место другой: поищи окоп, яму, какое-то углубление, где можно спастись от танка.
Он бежал, прислушиваясь к все нараставшему реву и скрежету машины, и шарил глазами по склону. О счастье — воронка! Не веря себе, с разбегу плюхнулся в нее, больно ударился коленкой, при падении слетела фуражка, и открылся чистый, незагорелый лоб.
Фуки обхватил голову руками, сжался в комок, вдавился в дно воронки, и танк прошел над ним, обдав жаром, землей, бензиновой вонью.
Грохот удалялся. Радостью, как ножом, ударило в сердце: жив! Фуки приподнялся, отряхнулся и увидел, что танк задним ходом идет к воронке. И ужасом, как ножом ударило в сердце: не успокоится, пока не раздавит! И стыд ударил ножом: мне его бояться? Илье Фуки чего-то бояться? Он вылез из воронки, отбежал, опять пошарил глазами по склону, ища теперь не убежище, а лишь гранату. Ее не было. Что ж, он пойдет на танк с голыми руками, и эта гибель не будет бессмысленной. Пускай немцы и весь мир увидят, как умирает советский офицер — гордо, безбоязненно.
Фуки отбросил автомат и пошел на развернувшийся танк — лоб в лоб. Он шел и думал, что умрет, но останется бессмертен, кто-то что-то напишет о нем, об Илье Фуки, — был такой парень. Пускай немцы и весь мир услышат его предсмертные слова. И Фуки крикнул: «За Родину!» — и гусеница сбила его.
Ротный
С перебитыми ногами старший лейтенант Петров лежал в ходе сообщения, который начали рыть и бросили. Его сюда перенесли из окопа, перевязали. Санинструктор послал за санитарами-носильщиками, чтобы на носилках эвакуировать старшего лейтенанта. Но санитаров все не было, санинструктор, усатый коротконогий казах, которого из-за его старшинских лычек новички принимали за старшину, здорово переживал. Еще больше он стал переживать, узнав, что оба санитара сами ранены и эвакуированы.
— Командир роты ранен, а санитаров нет, вах, вах!
— Да утихомирься ты, — сказал старший лейтенант. — Кончится бой — эвакуируешь.
— Когда он кончится? А я не имею права рисковать. Я должен, я потащу вас, они пускай стырляют.
Подошел Макеев, спросил у Ротного о самочувствии. Тот показал взглядом на забинтованные ноги. Санинструктор сказал Макееву:
— Вы стырляйте, я потащу командира роты. Стырлять значило — стрелять, а в помощь санинструктору Макеев выделил солдата; они уложили старшего лейтенанта на плащ-палатку, и, прежде чем понесли, Макеев пожал его влажную бессильную кисть.
— Ну… Прощай, Макеев.
— Прощайте, товарищ старший лейтенант. Может, еще и свидимся.
Командир роты не ответил, обессиленно прикрыл глаза.
Макеев возвратился в траншею. Санинструктор и солдат понесли Ротного, стараясь не тряхнуть зря. Он кривился, когда это им не удавалось, и думал, как же будет рота без него и он без нее. В тяжелейший момент он покидает поле боя и свою роту. Ничем уже не поможет ей, да и она ему. Дело теперь за врачами. А с ротой? Чья теперь очередь, чтобы помочь его роте? Прощайте и простите, ребята, что я ухожу от вас, что меня уносят в тыл.
Грохали разрывы, свистели пули, бежали люди. Осколками насмерть сразило солдата — свалился на старшего лейтенанта, заливая его своей кровью, вновь — в левую ногу — ранило Ротного, воздушной волной контузило санинструктора. Бранясь и заикаясь, казах один потащил Петрова — по кочкам, по ямам; тот стонал от боли, иногда теряя сознание. Приходил в себя: опять грохот, толчки, боль, мертвящая слабость, перед расширившимися зрачками — красный туман.
— Товарищ старший лейтенант, кругом немцы…
Ротный еще шире раскрыл глаза — да, в красном тумане будто плыли френчи и рогатые каски, — разомкнул ссохшиеся губы, произнес внятно:
— Оставь меня. Возьми узелок, там документы, звезда и ордена. Чтоб не досталось немцам…
— Не брошу вас!
— Приказываю! — Вспышка гнева исказила его черты, но лицо осталось землисто-бледным. — Дай мне гранату и уходи. Зачем гибнуть двоим? Пробивайся.
— Не пойду!
— Приказываю! Ну! — Старший лейтенант взвел курок пистолета. — Шагом марш!
Под наведенным на него пистолетом санинструктор взял узелок и пошел, не оборачиваясь. А через пять минут к старшему лейтенанту направилось четверо немцев. Петров подпустил их поближе, отстреливался до последнего патрона, потом, прижав лимонку к животу, выдернул кольцо.
Звягин
Связь с батальонами рвалась, и на передний край отправлялись офицеры полка. Их почти не осталось возле Звягина, разослал в подразделения. А оттуда, если б даже и захотели, не так-то просто вернуться целым и невредимым. Бой складывался напряженно, критически; противник собрал на участке полка мощный кулак и обрушил его на оборону; соседи помогали Звягину, комдив резервы подбросил, но превосходство противника в живой силе и технике было подавляющим. Малой помощью не отделаться, надо вводить в бой свежий полк, а то и дивизию, артиллерию и танки. Разумеется, не помешает и авиационная поддержка.
Но ни дивизию, ни полк не вводят. Командование перегруппировывает силы на другое направление, создает там кулак, чтобы размолотить затем немцев. И надлежит Звягину сражаться, исходя из наличных возможностей. Они исчерпаны? Нет! Если есть стойкость духа, ее немереные глубины, — не исчерпаны. На подразделения ему грех обижаться: дерутся лихо. Но противник лезет и лезет, непрерывно жмет, оборона трещит. Выдержим ли? Должны. Обязаны. Если не выдержим, умрем на своих местах. Не отступим! Так Звягин и доложил комдиву, когда связь с Первым еще была. Первый сказал ему напоследок: «Николай Николаич, продержись еще пару часиков, прошу». Звягин ответил: «Продержусь…»
С полкового НП, обшитого досками, с перекрытием, замаскированного сетью и ветками, просматривалось поле боя; стереотрубу разбило, и Звягин глядел в бинокль. Утешительного мало. Немецкие танки прорвались за траншею, в траншее — рукопашная, и неизвестно, чем она кончится, хотя он и послал туда свой последний резерв — взвод автоматчиков. Да что такое взвод, если столько немецких автоматчиков? При первой атаке немцев все-таки вышибли из траншеи. Вышибем ли теперь?
Звягин горбился, отхаркивался — к глотке подступала мокрота, — конвульсивно подергивал плечом, не замечая этого. Он наблюдал за боем, выслушивал донесения, приказывал, и в нем подспудно зрело предчувствие: в этом сражении что-то произойдет. С полком ли, с ним самим, Звягиным, или еще как-то, — непременно произойдет. Хорошее или дурное, не очень существенное или же роковое, непоправимое, не знал, лишь предчувствовал, как и Макеев: что-то случится. Он отгонял это предчувствие — до мистики ли сейчас, — оно не исчезало, более того — крепло.