* * *
ПОМНИМ МЫ…
Юрию БондаревуПомним мы, как у дальнего тына,На закате сгоревшего дня,Умирая от жажды и дыма,Батальоны просили огня.
Как, царапая низкое небо,Колыхались косые штыки —По горячему волжскому снегуШли в бессмертье седые полки.
Знаю, сердце для Родины милойОтдадите вы, песней звеня,Если выйдя из братской могилы,Батальоны запросят огня.
Сижу — седой майор усталый,Гляжу на белый снег в окне.Дорог протопал я немало —И половину — на войне.
Хотя пахал я не в пехоте,Не бил подошвы на плацу,Мои дороги вы найдете —Они проходят по лицу.
На них снежок летящий тает,Текут и слезы, и дожди.Где их конец, никто не знает,Не скажет, что там впереди?
Не разгадать уже шарадыНа тихом склоне зимних дней.А мне и знать‑то всего надо,Что будет с Родиной моей?
«КРАСНО — КОРИЧНЕВЫЕ»
Ивану Свистунову — североморцу, журналисту
Это самое кровное, самое личное,Если кто‑то в газетке, ехидно кляня,Называеткрасно — коричневымиПобратимов моих и меня.Мы над умником этим смеемся беззлобно:Знаем, в мире хватает обученных дураков.Хотя, впрочем, нашли они точное слово,Мастера всевозможнейших ярлыков.Потому‑то сквозь смехя спокойно и властноГоворю в День Победы острослову тому:Да, спасали свободу мыпод знаменем краснымИ смывали с Европыкоричневую чуму.Милый мой, не такое я слышал и видел,И с газеткой в рукахя на новой зареВновь смеюсь, а душатихо плачет в обиде.И рука рветсяк старой пустой кобуре.
* * *
Опять, Иван, взгрустнулось что‑то,Давай присядем, помолчимО буднях Северного флота,О лодках, сгинувших в ночи.
Мы сотой доли не сказалиО нашей жизни фронтовой.Пусть встанут вновь перед глазамиРыбачий, Ваенга, Поной.
Из глуби страшной и студениойПусть выйдут недругам на страхИван Сивко, Борис СафоновВ своих посмертных орденах.
Пускай они, герои флота,Посмотрят, правильно ль живем?..Давай присядем, вспомним хлопцевИ песню Букина споем.
ЭСКАДРИЛЬЯ «ЧЕРТОВА ДЮЖИНА»
Командиром был усатый майор с украинской фамилией, оканчивающейся на «ко», — то ли Кузьмейко, то ли Кондратенко. Он был из плеяды чкаловских асов, бесстрашных и отчаянных, навеки влюбленных в небо и ставящих жен рядом, но после авиации.
По аэродрому он ходил по — хозяйски уверенно, поверх его кожаного реглана крест — накрест висели планшет и какой‑то парабеллум в деревянной кобуре, на груди болтался тяжелый «цейсовский» бинокль, за широким ремнем торчала ракетница. Вид у него был романтико — партизанский. Рассказывали, что во время боев на Халхин — Голе он однажды по тревоге выбежал из казармы в нательном белье, взлетел на своем тупоносом ястребке раньше других и завалил два японских самолета.
В разговоре со всеми, кроме командира дивизии, он называл свою эскадрилью «чертовой дюжиной». Да и на самом деле, его парни дрались, как черти. Все они, исключая более старшего командира, были молодыми и неженатыми. Крылатые сынки понимали батьку с полуслова или просто по набору авиационных жестов.
Когда оперативный дежурный звал майора к телефону, он, уже почти сорокалетний, бежал прытко и сноровисто, зычным голосом кричал в трубку:
— Командир «чертовой дюжины» слушает!..
Если это посты визуального наблюдения (ВНОС) сообщали место и курс самолетов противника, он кричал своим орлам дежурной пары:
— Колька! Петька!
При этом он крутил над головой рукой, дескать, запускай моторы, другой рукой показывал, где находится противник и курс его полета, пальцами объявлял высоту и уже через минуту — другую его отчаянные сорви — головы прямо со стоянки взлетали парой.
Командиру «чертовой дюжины» прощалось многое, он и его хлопцы задания всегда выполняли отлично, а своих потерь не имели. К августу сорок первого года у них погиб
только один лейтенант на второй день войны. Я был очевидцем этого трагического эпизода.
Немецкие «хейнкели» пришли повторно бомбить железнодорожную станцию Котовск, где грузились в поезд женщины с детьми. Наше летное поле находилось в семи километрах от станции, и мы слышали глухие взрывы.
Вторая группа бомбардировщиков пришла через час. Когда подали сигнал на взлет дежурной пары, один из летчиков, бросив недокуренную папиросу, тихо сказал нам:
— Прощайте, ребята! Посадки не будет.
Мы видели, как подпрыгивая на выбоинах колхозного поля, взлетали два истребителя и направились к «хейнкелям». Они шли цепочкой на малой высоте, и их тяжелый прерывистый гул моторов взвинчивал наши нервы.
Вдруг мы увидели, как один из «ишачков» круто развернулся и пошел прямо в лоб ведущему бомбардировщику. Оба самолета рухнули на границе аэродрома, вспыхнув гигантским факелом.
Я часто жалею, что не вел тогда никаких дневников, не записывал фамилий боевых товарищей.
Но дальним светом озаренный,Писать я буду о войне,Пока не вспомню поименноВсех, кто живет еще во мне.
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО СЫНА
Однажды после встречи с группой учителей Краснодара, когда я уже собирался уходить, подошла ко мне молодая женщина и, вероятно, не надеясь на положительный ответ, застенчиво спросила:
— Вы рассказывали, что встретили войну на Украине, в городе Котовске. Случайно не знали моего родственника — летчика Фоменко?
— Васю? Василия Фоменко? — пдэеспросил я, чувствуя, как заколотилось сердце. — Ведь это… это же мой командир, на одном самолете летали в сорок первом!
Женщина изумленно и радостно заулыбалась:
— Что вы говорите?! Неужели это правда? О, как будет рада его мать! Она живет в Майкопе. А его сын Виталий
— инженер в Таганроге. Мать все время вспоминает Васю… Как ей хочется услышать, каким сын был на войне!
— Разве Вася погиб? Я ведь с ним расстался в конце сорок первого.
— Да… Матери и жене пришли похоронки.
Учительница Инна Васильевна Буланова дала мне
адрес Агриппины Ивановны Фоменко, и уже через несколько дней я был в Майкопе, у матери моего боевого друга.
Все, что я знал о нем, я несвязно, очень волнуясь, рассказал плачущей Агриппине Ивановне, а потом решил записать этот рассказ. Рассказ для его матери и для его сына. И для всех, кто видит солнце и ходит по цветущей земле.
* * *
Летать с младшим лейтенантом Василием Фоменко я начал после гибели его штурмана, высокого и красивого украинца. В самолете обнаружили всего две пулевые пробоины в верхней части штурманской остекленной кабины, и будь он ниже ростом на каких‑нибудь пять сантиметров — смерть пролетела бы мимо.
Все любилн веселого лейтенанта, умевшего собрать вокруг себя слушателей, уже заранее улыбавшихся в ожидании очередного розыгрыша. Мы хохотали друг над другом, нисколько не обижаясь, поддаваясь обаянию молодости и силы, которое он излучал. Теперь его большое тело в синем комбинизоне бессильно лежало на остывающей вечерней земле. Еще полчаса тому назад лейтенант жил, думал, отстреливался от наседавших «мессеров»… Да и сейчас ничто не напоминало о смерти, только на белом летном подшлемнике свежо, как роза, алело кровяное пятно.
Василий Фоменко, бледный, осунувшийся, нервно покусывал пожелтевшую на знойных ветрах травинку и глядел на это пятно остановившимися глазами. Казалось, он был безучастен ко всему происшедшему, а он плакал — бесслезно и беззвучно, плакал всем своим существом. Когда уже нельзя было сдержать немое отчаяние, он торопливо ушел в лесополосу, и оттуда долетел до нас сдавленный стон командира.
На следующий день, когда я пришел на стоянку и отрапортовал Фоменко, он только молча пожал руку и отошел в сторону. Механик самолета Звягинцев крупно вывел красками на борту: «За Васю Филиппова» и наносил в этот момент три восклицательных знака, очень напоминающих бомбы. Оружейник со странной фамилией Любочка, худенький, действительно похожий на девочку, поставил на землю ведерко с краской и по — уставному ответил: «Здравия желаю, товарищ младший лейтенант!».