Но Борис Исаакович тоже ведь выпил…
Еврейство — это серьезно? Еврейство — это серьезно
— Барсакыч, еще вот где кровит.
— Сейчас уже не страшно. Это мы сейчас остановим.
Протез аорты лежал хорошо, пульсировал хорошо. Даже красиво. А когда пришито красиво — кишка ли сшита, сосуды, протез с сосудом, то значит и заживать будет хорошо. Красота признак хорошо сработанного. Красота спасёт больного. Лишь в одном месте между швами, соединившими аорту и синтетический сосудистый протез, бил тонюсенький алый фонтанчик. Можно, конечно и прошить еще раз, но еще один прокол, еще одна дырочка в месте соединения, еще одна возможность для такого же фонтанчика.
— Лучше мы приложим марлевый шарик и придержим. Такая дырочка быстро затромбируется.
— А может, прошьем?
Борис Исаакович, не реагируя на предложение ассистента, приложил шарик и стал ждать результата.
— Все будет о, кей, Витёк. Подождать надо. Много не вытечет.
Основная, наиболее тяжкая часть операции позади, хирурги расслабились и, ожидая результата, так сказать, «мер принятых руководством», стали зашивать, где уже можно; руки действовали автоматически, языки тоже. Так почти всегда к концу операции — напряжение спадало, мысль заменялась рефлексами, развязывались языки, шутки, трёп о несущественном. Впрочем, когда трёп, так всегда о несущественном. «Моральное удовлетворение» растекается в душах хирургов. Если, разумеется, все, действительно, окей.
Иссакыч убрал тампончик — фонтанчик исчез, кровь не текла.
— А ты, как говорится, дурочка, боялась.
— Я думал, пожалеете еврейскую кровь.
Они посмеялись и продолжали зашивать. Пока зашьешь все слои на животе — это ж от самой груди до самого низа, что называется «по самое некуда». А еще две раны на бедре — всюду закрыть сосуды, протезы, хорошо укрыть рану. Ещё долгая работа — времени для трёпа тоже вполне достаточно. Тем специальных нет — так обо всем, «о фонарях и пряниках».
— А почему еврейская?
— Городецкий! Думаю из ваших.
— Возможно. Не задумывался — кровь-то у всех одинаковая.
— Барсакыч, а вы ощущаете себя евреем?
— Я ощущаю себя, милый Витёк, русским интеллигентом еврейского происхождения.
— Это, как понимать?
— А так вот и понимать. Зашивай дальше сам. Придёшь в кабинет и запишем операцию.
Борис Исаакович положил на живот инструмент, Виктор перешел на его сторону и начал зашивать рану со вторым ассистентом. Иссакыч подошел к голове, посмотрел на лицо больного, да разве поймешь его национальность, когда рот перекошен, из него торчит трубка, что в горле и через, которую он дышит; а из свернутого на бок носа ещё одна трубка, что из желудка забирает лишнее.
Может, и правда этот Городецкий еврей. Разве сейчас разберешь.
Может, и лицо кавказской национальности, а может, и впрямь морда жидовская.
Все, кроме шефа, в операционной не евреи. А потому и посмеялись несколько принужденно. Шутить ведь тоже надо осторожненько, с оглядкой — кто ж его знает…
— Да нет, пожалуй, ты прав — такое лицо при такой-то фамилии…
Борис Исаакович снял халат, перчатки, вымыл руки и пошел к себе.
Он уже вскипятил чайник, поставил чашки, когда пришел и Виктор. Иссакыч кинул чайные пакетики в чашки, налил кипяток и подвинул одну из них Виктору.
— Потом запишем.
— Я бы налил сам, Барсакыч.
— Когда-то Карл V поднял кисть, которую выронил Веласкес. Правда, ты не Веласкес, да и я не император. Но все ж… Как мы только что с тобой выяснили, я русский интеллигент, русский еврей.
— А как вы это чувствуете, коль вы русский интеллигент? Свое происхождение? С первого дня?
— Не понял.
Борис Исаакович, молча пил чай и вспоминал когда он был…
Слово еврей-то он слышал и раньше, но это было слово и ничего больше. Он еврей… Он мальчик…. Он школьник… Он ещё и не знал, что это определение. Так далеко в знании русской грамматики ещё не дошел. В доме никто не объяснял, хоть это слово не раз он слышал не только в комнатах своих, но и во всей коммунальной квартире, где в те годы обитал старый, чудом уцелевший, какой-то титулованный дворянин с женой; его бывшая горничная, а нынче и дворник и управдом; да и еще ряд людей разного образовательного ценза, но одинакового имущественного.
А вот двор был, видимо, более подкован и в состоянии кое-что разъяснить несмыслёнышу, хотя учителя эти того же возраста, что и он. Ребята бегали вместе, играли, как все дети вместе, и вместе кого-нибудь из своих дразнили: «Сколько время? Два еврея. Третий жид по веревочке бежит, веревочка лопнула, жида прихлопнула!» И он вместе со всеми, пока ему не сказали: «А ты что? Ты ж тоже еврей» Он не понял. Ему объяснили дети, что такая нация есть, хотя, что это — нация — все равно, оставалось ему неясным. Просто некая группа людей, чем-то отличающаяся от всей остальной дворовой общности. Но, по-видимому, решив подсластить пилюлю, рассказали теорию, будто эти люди делятся на обыкновенных, как все — это евреи, и на плохих — это жиды. Подобное и в дальнейшем часто встречалась ему в разговорах с вполне корректными людьми, пока не появился еще один эвфемизм еврею — сионист. Но к этому уже прибавлялся политический оттенок. Короче, тогда еще он не чувствовал своей отъеденённости от той дворовой компании, особости в этом мире.
Толком из всех этих дворовых теорий он ничего не понял, равно как и дворорощенных объяснений происхождения детей. Все казалось сомнительным и неправдоподобным. О нациях родители объясняли нечто невразумительное, а о деторождении и вовсе замяли. Академия двора была яснее и ближе. Есть евреи и есть жиды и по решению дворового ареопага он был причислен к евреям. Однако, порой при каких-то, как теперь говорят, разборках во дворе, он вдруг оказывался жидом. Боря особенно и не брал всё это в ум. К счастью, вскоре пришла война и еврейская проблема в его голове стала проясняться. Да кровь часто многое проясняет и ставит на место. Кровь, обильно текущая из тех, к кому причисляют и тебя. Кровь, которую выпускают без наркоза и совсем иные профессионалы, что в этот момент вспоминал свое далекое прошлое.
Война, эвакуация, Сибирь. Диапазон его жизненной школы расширился. Уже не двор — улица. Уже все вооружены рогатками — из которых стреляют в воображаемых фрицев… А то и в абрамов… Видимо, такое имя и у немцев часто. А однажды, вооружившись рогатками, позвали: «Айда, жидов бить». И опять недоумение. «Зачем? Почему? Для чего бить евреев?» «Причем тут евреи? — воробьев!» «А в Москве так некоторых евреев называют — не евреями, а жидами». Тут уж он мог неграмотным сибирякам поднести некую национальную теорию. Но они не вняли. «Нет — евреи это узе, а жиды — это воробьи». Новый термин, с которым он больше никогда не встречался.
Почему узе он потом узнал из старых книг, где есть персонажи евреи. Вроде бы где-то когда-то они вместо Ж произносили 3. Уже — узе. С этим разобрались, а вот почему воробьи — жиды? Может, потому что они всюду лезут, шныряют, стрекочут — их много, их целая немецкая армия бьёт? Да нет — русских же больше. Долго еще у Бори в голове был этот ералаш. Невнятно возникла некоторая отдельность его от других.
Ничего, когда стали его бить и напрямую и иносказательно, он все больше и больше понимал. Но вряд ли, он к этому относился серьезно. Еврейство — это просто причина и повод для битья. Проблема Бога, религии совсем не возникали в его голове. Смутная, смутная отъединённость постепенно взращивалась в его душе. Правда понаслышке знал он и о праздниках у евреев и у разных других его мирка. Ну, разумеется, были и общие, когда в школу можно было не ходить всем вместе. Кое-что слышал и об обрядах. Например, нельзя евреям есть свинину. Что в иных случаях, в иные дни вместо хлеба надо есть мацу.
Всё это казалось таким несерьезным. И как разумные люди могут к этому относиться серьезно! Мы же, все равно, всегда все вместе. Правда, когда пришла пора возвращаться домой из эвакуации, почему-то не всем разрешали. И был такой анекдот, будто в ответ на просьбу прислать вызов из Москвы, некий еврей получил телеграмму: «Надо обождать. В большом Аида не идет — идет Иван Сусанин». Боря не понял анекдота. Объяснили: Большой это театр в Москве, где в репертуаре были оперы «Аида» и «Иван Сусанин».Оказалось, и, что аид на идише, еврейском языке — еврей. Все понятно, но почему? Почему некоторые товарищи уже уехали, а для него что-то не идет… Как-то всё это было несерьезно. В чем-то даже смешно… Смешно да почему-то плакать хотелось.
— И знаешь, Витёк, уже в Москве, после эвакуации, когда я уже читал газеты и наслышался про гибель миллионов евреев, про концлагеря… Всё уже знал, но чего-то мне не хватало до полного понимания. И вот как-то… Надо сказать, что в Москве в то время было голодно, и был большой праздник, когда удавалось «выкупить» — был такой термин — по карточкам продуктовым, на мясные талоны американскую свиную тушенку, полученную из Америки по ленд-лизу. Теперь мы говорим — «гуманитарная помощь». Впрочем, ленд-лиз это больше, чем гуманитарная помощь — это и военная помощь нам в общей войне. Кстати, почему сейчас говорят «гуманитарная помощь»? Гуманитарная — историко-филологическая? Гуманная помощь. Помощь гуманистов. Гуманистская помощь, наконец. Ну, да ладно. И вот в еврейскую пасху, а у нас в то время жила мамина старая тетя, верующая и строго соблюдавшая все обряды еврейства. А я все еще в шорах атеизма, боролся с шорами религиозного дурмана, как тогда говорили, не понимал, что такое религия, не задумывался ни о Боге, ни о совести. Я сел перед теткой, взял в руки мацу, положил на неё свиную тушенку, и, вызывающе глядя на родного мне представителя еврейской религии, стал нарочито смачно есть.