Все, как говорится, было в норме. А когда Калугин получил отдельную двухкомнатную квартирку, на которую было столько охотников, счастливей его не было в Скалистом человека…
Одно осложняло их жизнь: с ними жил дядя жены — Ксана настояла, чтоб взять его к себе из комнатушки в полуразвалившемся доме, и Калугин неохотно, но согласился: старик был упрям, резок, несговорчив и имел странную привычку — это уже позже, когда они зажили получше — пристально смотреть в глаза Калугина, точно подозревал его во всех смертных грехах, и Калугин редко выдерживал его взгляд. Старик не хотел переселяться, но Ксана чуть не силой перевезла к ним его вещи… Ксана считала себя очень обязанной ему, да и к детям он имел подход: когда-то были свои, будет в помощь. В общем все было хорошо, редко бывает лучше. А вот с Костей… Соседи поговаривали, со шпаной связался. Покуривать стал, грубить, огрызаться. А собственно, почему? Чем уютней становилось дома, тем реже бывал в нем Костя. Калугин долго не понимал, в чем дело. Да и, признаться, не было времени, чтоб понять. А надо было найти время.
А сколько он, Калугин, тратил понапрасну времени на пустяки, на мелочи и не вдумывался, не придавал значения тому важному, что видел вокруг. Ведь не скажешь, что не замечал он ничего такого в Семене Викентьевиче… Недобрый ведь старик, если разобраться! Внешне любезный, рассудительный, заботливый, он очень любил опутывать людей своими услугами, обещаниями, делами — и все их он, к сожалению, твердо выполнял, — и это для того, чтобы в душе насладиться своей властью, зависимостью других от него, да и прямой выгодой. Калугин частенько звал его в гости, и не было случая, чтобы тот не явился, не пил вместе с другими гостями, не уписывал за обе щеки вкуснейшие Ксанины пироги, не поучал всех, как надо жить и трудиться во славу общества… Зачем звал в гости? Да затем, что проще и спокойней — не портить с ним отношений. И временами думалось — мог он еще пригодиться в будущем… А почему Костя исчезал из дому? Да потому, что неуютно, одиноко было ему дома — Ленька не в счет, Ленька слеплен из совсем другого, чем он, теста! — и ничего не давал Косте он, отец, такого, что должен был дать мальчишке в его годы! И если говорить начистоту, по-мужски, не щадя себя, поддался он, Калугин, в чем-то некоторым обстоятельствам курортной жизни и соблазнам своей профессии, чего-то лишился, что-то потерял; захлестнули его непростительная суета, беспечность и, если разобраться, мелкие заботы. Одно тянет за собой другое, не хочешь, а тянет — и начал он немного хитрить, лукавить, выгадывать. И первым это заметил Костя… И вдруг Калугин подумал — и эта мысль ошеломила его своей беспощадностью и болью, — война для него еще не кончилась; он там, на плацдарме, прикрывает огнем своих; он лежит, распластавшись, на холодной и скользкой, обдаваемой брызгами гальке, и ведет из-за валунка прицельный огонь по цепям противника, и должен, и обязан, вжавшись, вцепившись в этот клочок земли, держаться до последнего патрона и вздоха, потому что иначе его товарищи — а они почти все ранены — не успеют сесть на катер и погибнут, и с ними погибнут его честь, совесть, счастье, право называться человеком. Он еще не ушел с того плацдарма — не ушел, не покинул его! — еще свистят вокруг него пули и осколки, еще стелется, оседая на его лице, черный едкий дым. Еще он должен вести огонь по врагу, чтоб спасти своих товарищей, своих детей, себя…
Глава 29. ТРЕБУЕТСЯ ШТОРМ
Внезапно Костя увидел отцовскую машину неподалеку от съемочной площадки на берегу моря. Он спрятался за полную курортницу с зонтиком и выглядывал из-за ее спины. Вначале отец внимательно смотрел на съемки через полуопущенное боковое стекло, потом закурил сигарету, вышел из такси. Костя испугался: у отца были очень зоркие глаза, и он мог заметить его даже в толпе.
— Калугин! — услышал Костя, сердце его дернулось, и от страха он пригнулся. Однако кричали не ему. Грузный и совершенно лысый человек в клетчатом костюме, стоявший за веревочным ограждением возле режиссера, быстро пошел к толпе, за которой находилось отцовское такси.
«Ах, да ведь это же сценарист», — сразу вспомнил Костя. Услыхав голос Турчанского, отец влез в машину, захлопнул дверцу и хотел, видимо, уехать, но Турчанский проявил невероятную для него расторопность, Расталкивая любопытных и зевак, возмущенных его бесцеремонностью, кинулся к машине.
Костя бросился за ним, соблюдая некоторую дистанцию, чтоб не попасться на глаза отцу. Сашка с Людой протискивались вслед за Костей. Они-то вообще ничего не понимали, но Турчанский разжег в них интерес. Да и Костя понимал не все. Ясно было, что толстяку нужно не такси, а отец, но зачем?
Вот Турчанский схватился за ручку машины:
— Здравствуйте, Василий… Миленький, здравствуйте! — выдохнул он. — Я очень рад, что встретил вас! Очень! Домой идти не решился…
— Что вам от меня нужно? — Руки отца уже твердо лежали на баранке.
— Мне нужно… Нужно… Короче говоря, Васенька, я хочу познакомить вас с режиссером… Хорошо? Ну не гневайся… — И, не дождавшись отцовского согласия, Турчанский отвернулся от него, однако руки с дверной ручки не снял, точно боялся, что отец уедет, и закричал: — Борис Ильич, подойдите сюда!
В голосе Турчанского было столько волнения, что невольно казалось: сейчас произойдет что-то важное. Костя напряженно ждал. С походного алюминиевого стулика, на спинке которого было написано масляной краской «режиссер», встал длиннорукий, с черными усиками и сердитыми глазами человек, недовольный тем, что его оторвали от дела, и пошел к машине.
— Что они хотят от твоего отца? — шепотом спросил у Кости Сашка.
Костя пожал плечами, а Люда, стоявшая возле брата, ткнула его локтем в бок: «Потерпи!» Когда этот самый Борис Ильич подошел к машине, Турчанский открыл дверцу такси и, задыхаясь, сказал:
— Познакомьтесь, пожалуйста… Это — Калугин, человек из того десанта, я нечаянно встретил его во время командировки в прошлом году. Он внес такие важные коррективы в сценарий… Помните, я рассказывал…
Отец снял с баранки руки и вылез из машины. Ни улыбки, ни искорки в глазах.
— Познакомьтесь, пожалуйста, — повторил Турчанский, и отец, словно через силу, не спеша протянул руку.
— Калугин.
— Каблуков. — Тот любезно пошевелил черными усиками. — Вы очень помогли тогда Аркадию Аркадьевичу, — режиссер кивнул на Турчанского… — Мы бы хотели, чтобы вы…
— Я на работе, — холодно сказал отец. — Мне надо ехать…
— Василий, голубчик!.. — прямо-таки взмолился Турчанский. — Нельзя же так… От сценария, который вы когда-то читали, почти ничего не осталось, я все перелопатил, переправил, усилил, уточнил…
Отец по-прежнему молчал. Потом сказал:
— Сомневаюсь, чтобы он стал лучше.
— Почему же? — с обидой в голосе спросил Турчанский и посмотрел на режиссера, явно ища у него поддержку. — Почему вы сомневаетесь? Какое у вас есть на это основание?
— Я вам уже тогда сказал, — проговорил отец.
— Но мы снимаем совсем другую картину! Если бы я тогда не приехал сюда и не встретил вас…
— Ну и снимайте на здоровье. При чем тут я?
И здесь Турчанский, кажется, очень обиделся на отца. Губы его перестали дергаться и плясать.
— Мы, бывший боец морской пехоты Калугин, снимаем картину о ваших товарищах, — отчеканил он, — и даже о вас, а вы…
— Не надо касаться моих товарищей… — Отец хотел еще что-то сказать, но Турчанский прервал его: — Ошибаетесь, надо! Откуда у вас такой норов, такая амбиция? — И неожиданно мягко улыбнулся: — Обещаю: мы снимем картину как следует. Увидите. Нам пока что не хватает лишь одной пустяковой вещички: штормика… Да, да, нам требуется небольшой шторм, чтоб снять высадку десанта, а на море полный штиль…
— Я не могу дать вам шторма, — уронил отец, и уже не так официально и сухо, и что-то похожее на близкую ответную улыбку пробилось в его голосе.
— А жаль! — заметил Борис Ильич. — Нам хочется максимально приблизить обстановку высадки к той, какая была тогда…
Этот разговор ребята слышали слово в слово, и Костя никак не мог понять, почему отец вначале так непочтительно разговаривал с Турчанским. Что-то у них, видно, случилось раньше. Отцовская машина уехала, а Турчанский с режиссером уже были на своих местах и что-то говорили актерам — «морякам» в бушлатах и бескозырках. Было жарко, и Костя видел, как кое-кто расстегнул, а то и просто снял бушлаты; кое-кто из «моряков» был в щегольских солнцезащитных очках — во время съемок они, конечно, снимут их и спрячут в карманы бушлатов; кое-кто, содрав серебряную бумагу, с наслаждением ел эскимо, напоминавшее маленькую гранату; и во всем этом было что-то до обиды ненастоящее, деланное, подстроенное, совершенно непохожее на то, что было тогда, в войну. Но что поделаешь: Костя знал, что так снимаются все художественные фильмы… Потом, на киностудии, этот самый режиссер отберет из так называемого «материала» — сотен метров отснятой пленки — самое нужное и удачное, соответствующее его замыслу, вырежет плохое, склеит, переставит, перемонтирует, и получится — это просто нельзя вообразить! — все как взаправду, и зритель, не видевший всех этих съемок, этих дублей, актеров в бушлатах, уничтожающих сладкое эскимо, поверит в кинотеатре в каждый кадр. Костя не раз бывал на киностудии в Кипарисах, снимался в массовках и многое знает. И часто он думал, что лучше и не видеть этих съемок. Этой суетной кинокухни, а сразу ходить в кинотеатр, смотреть в потемках на экран и верить всему, что показывают…