расслышал, либо не понял того, что сказал Паклин, или, быть может, принял его слова за шутку, потому что еще раз провозгласил: «Да! тыщу рублев! Что Капитон Голушкин сказал – то свято!» Он вдруг запустил руку в боковой карман. «Вот они, денежки-то! Нате, рвите; да помните Капитона!» – Он, как только приходил в некоторый азарт, говорил о себе, как маленькие дети, в третьем лице. Нежданов подобрал брошенные на залитую скатерть бумажки. Но после этого уже нечего было оставаться; да и поздно становилось. Все встали, взяли шапки – и убрались.
На вольном воздухе у всех закружились головы – особенно у Паклина.
– Ну? куда ж мы теперь? – не без труда проговорил он.
– Не знаю, куда вы, – отвечал Соломин, – а я к себе домой.
– На фабрику?
– На фабрику.
– Теперь, ночью, пешком?
– Что ж такое? Здесь ни волков, ни разбойников нет, а ходить я здоров. Ночью-то еще свежее.
– Да тут четыре версты!
– А хоть бы и все пять. До свиданья, господа!
Соломин застегнулся, надвинул картуз на лоб, закурил сигару и зашагал большими шагами по улице.
– А ты куда? – обратился Паклин к Нежданову.
– Я вот к нему. – Он указал на Маркелова, который стоял неподвижно, скрестив руки на груди. – У нас здесь и лошади и экипаж.
– Ну, прекрасно… а я, брат, в «оазис», к Фомушке да к Фимушке. И знаешь, что я тебе скажу, брат? И там чепуха – и здесь чепуха… Только та чепуха, чепуха восемнадцатого века, ближе к русской сути, чем этот двадцатый век. Прощайте, господа; я пьян… не взыщите. Послушайте, что я вам еще скажу! Добрей и лучше моей сестры… Снандулии… на свете женщины нет; а вот она – и горбатая и Снандулия. И всегда так на свете бывает! А впрочем, ей и след так называться. Вы знаете ли, кто была святая Снандулия? Добродетельная жена, которая ходила по тюрьмам и врачевала раны узникам и больным. Ну, однако, прощайте! Прощай, Нежданов, – жалкий человек! И ты, офицер… у! бука! Прощай!
Он поплелся, прихрамывая и пошатываясь, в «оазис», а Маркелов вместе с Неждановым отыскали постоялый двор, в котором они оставили свой тарантас, велели заложить лошадей – и полчаса спустя уже катили по большой дороге.
XXI
Небо заволокло низкими тучами – и хотя не было совсем темно и накатанные колеи на дороге виднелись, бледно поблескивая, впереди, однако, направо, налево все застилалось и очертания отдельных предметов сливались в смутные большие пятна. Была тусклая, неверная ночь; ветер набегал порывистыми сырыми струйками, принося с собою запах дождя и широких хлебных полей. Когда, проехав дубовый куст, служивший приметой, пришлось свернуть на проселок, дело стало еще неладнее; узкая путина по временам совсем пропадала… Кучер поехал тише.
– Как бы не сбиться нам! – заметил молчавший до тех пор Нежданов.
– Нет! не собьемся! – промолвил Маркелов. – Двух бед в один день не бывает.
– Да какая же была первая беда?
– Какая? А что мы день напрасно потеряли – это вы ни за что считаете?
– Да… конечно… Этот Голушкин!! Не следовало так много вина пить. Голова теперь болит… смертельно.
– Я не о Голушкине говорю, он по крайней мере денег дал; стало быть, хоть какая-нибудь от нашего посещения польза была!
– Так неужели вы сожалеете о том, что Паклин свел нас к своим… как бишь он называл их… переклиткам?
– Жалеть об этом нечего… да и радоваться нечему. Я ведь не из тех, которые интересуются подобными… игрушками… Я не на эту беду намекал.
– Так на какую же?
Маркелов ничего не отвечал и только повозился немного в своем уголку, словно кутаясь. Нежданов не мог хорошенько разобрать его лица; одни усы выдавались черной поперечной чертой; но он с самого утра чувствовал в Маркелове присутствие чего-то такого, до чего было лучше не касаться, – какого-то глухого и тайного раздражения.
– Послушайте, Сергей Михайлович, – начал он погодя немного, – неужели вы не шутя восхищаетесь письмами этого господина Кислякова, которые вы мне дали прочесть сегодня? Ведь это, извините резкость выражения, это – дребедень!
Маркелов выпрямился.
– Во-первых, – заговорил он гневным голосом, – я нисколько не разделяю вашего мнения насчет этих писем и нахожу их весьма замечательными… и добросовестными! А во‑вторых, Кисляков трудится, работает – и главное: он верит; верит в наше дело, верит в революцию! Я должен вам сказать одно, Алексей Дмитриевич, – я замечаю, что вы, вы охладеваете к нашему делу, вы не верите в него!
– Из чего вы это заключаете? – медлительно произнес Нежданов.
– Из чего? Да изо всех ваших слов, из всего вашего поведения!! Сегодня у Голушкина кто говорил, что он не видит, на какие элементы можно опереться? Вы! Кто требовал, чтоб их ему указали? Опять-таки вы! И когда этот ваш приятель, этот пустой балагур и зубоскал, господин Паклин, стал, поднимая глаза к небу, уверять, что никто из нас не в силах принести жертву, кто ему поддакивал, кто одобрительно покачивал головою? Разве не вы? Говорите о себе как хотите, думайте о себе как знаете… это ваше дело… но мне известны люди, которые сумели оттолкнуть от себя все, чем жизнь прекрасна – самое блаженство любви, – для того, чтоб служить своим убеждениям, чтоб не изменить им! Ну, вам сегодня… конечно, было не до того!
– Сегодня? Почему же именно сегодня?
– Да не притворяйтесь ради бога, счастливый Дон Жуан, увенчанный миртами любовник! – вскричал Маркелов, совершенно забыв о кучере, который хоть и не оборачивался с козел, но мог отлично все слышать. Правда, кучера в эту минуту гораздо более озабочивала дорога, чем все пререканья сидевших за его спиною господ, и он осторожно и даже несколько робко отпрукивал коренника, который мотал головою и садился на зад, спуская тарантас с какой-то кручи, которой и не следовало совсем тут быть.
– Позвольте, я вас что-то не понимаю, – промолвил Нежданов.
Маркелов захохотал принужденно и злобно:
– Вы меня не понимаете! Ха, ха, ха! Я все знаю, милостивый государь! Знаю, с кем вы объяснялись вчера в любви; знаю, кого вы пленили вашей счастливой наружностью и красноречием, знаю, кто допускает вас к себе в комнату… после десяти часов вечера!
– Барин! – обратился вдруг кучер к Маркелову. – Подержите-ка вожжи… Я слезу, посмотрю… Мы, кажись, с дороги сбились… Водомоина тут, что ль, какая…
Тарантас действительно стоял совсем на боку. Маркелов ухватил вожжи, переданные ему кучером, и продолжал все так же громко:
– Я вас нисколько не виню, Алексей Дмитрич. Вы воспользовались… Вы были правы. Я говорю только о том, что не удивляюсь