Он с нескрываемым уважением взглянул на Сидорчука и уже смелее подошел к столу. Увидел на карте изрезанные берега, частые надписи: губа Кислая, губа Долгая, Сайда-губа, Оленья…
— Что, бухты здесь губами называются? — спросил у штурмана.
— Да, — кивнул Сидорчук. Потом, закончив какой-то расчет, добавил, распрямляясь:
— Такие уж здесь края веселые: губ много, а целовать нечего.
Это тоже была шутливость, присущая североморцам. Однако сейчас, как показалось Сергею, в шутке прозвучала грусть. Он удивленно, почти испуганно поднял глаза на штурмана. И, точно боясь разочароваться во всеобщей моряцкой влюбленности в северные края, робко, совсем по-мальчишечьи промолвил:
— Плохо здесь?
— Всяко бывает, — равнодушно ответил Сидорчук. — В плавании как в плавании, сам понимаешь… Для того, кто любит море, что еще надо! А вот у причала временами — тоска зеленая. Семейным еще туда-сюда, а нашему брату-лейтенанту — труба. Для веселья, как говаривал Маяковский, этот берег мало оборудован. Бывает, выйдешь полярной ночью на палубу, а вокруг — тишина. Такая тишина, что до костей пронизывает. Как на Луне. Или на потухших звездах… — Старший лейтенант закурил, поудобнее уселся в глубокое кресло. — Ну, поглядишь на снежные сопки, что белеют вокруг, вздохнешь на далекое зарево Мурманска — и возвращаешься в каюту. А в каюте, сам знаешь: каждая заклепка до того приелась, что и после смерти будет мерещиться. Каждая! А в каюте их — триста восемьдесят четыре.
— Сколько? — рассмеялся Топольков.
— Триста восемьдесят четыре, — улыбнулся и Сидорчук. — Это я во вторую зиму своего пребывания на «Зоревом» сосчитал. Поплаваешь годика полтора — проверишь… В общем, в такие вечера живешь, одними воспоминаниями и мечтами. Полгода — воспоминаниями о минувшем отпуске, полгода — мечтами о новом. Только книгами и спасаешься от тоски.
— Много здесь читают? — зачем-то поинтересовался Топольков. Может быть, лишь затем, чтобы переменить тему разговора. Откровенность штурмана была ему неприятна: она безжалостно нарушала его курсантские представления о блистательной флотской службе, что грезилась впереди бесконечным сиянием доблести и громкой славы в конце пути.
— Много, — подтвердил Сидорчук. — И на каждом корабле — свои любимые книги. У нас, на «Зоревом», зачитываются Тургеневым: «Первой любовью», «Асей», «Вешними водами». На «Зорком» увлекаются Бальзаком, на «Задорном» — Алексеем Толстым, на «Заветном» — Паустовским… И еще здесь любят поэзию. Моряки, сам знаешь, вообще неравнодушны к стихам. А здешние края, ко всему прочему, обостряют в человеке чувственность. Мы ведь живем здесь почти по соседству с Вселенной.
Слушая Сидорчука, Сергей все больше мрачнел. Конечно, он ни в чем не мог упрекнуть старшего лейтенанта: тот наверняка говорил правду. Но его оскорбляла даже сама мысль, что помимо воинского мужества, которое приходит к человеку в минуты боя и подвига, моряку-североморцу необходимо, оказывается, мужество и другое — повседневное и обыденное, незаметное, растянутое на долгие годы, на много безрадостных вечеров… По молодости он не знал, что самое трудное и потому самое высокое мужество, — это скромное мужество осознанного долга.
Видимо, Сидорчук заметил, как изменилось настроение Тополькова. Штурман порывисто поднялся из кресла, добродушно толкнул Сергея в плечо.
— Бодрей, лейтенант! Тоска — это дело случайное, временное: на стоянке. А в плавании — совсем иной коленкор! Моря здесь красивые, броские, влюбляют с первого взгляда! Я вот раньше, бывало, смотрел картины художников-северян — и все возмущался: откуда такие краски? Красные берега. Ультрамариновое море. Бледно-зеленые облака— прозрачные, как подтаявший лед… Не верил. А приехал сюда — убедился: все правда! И море, и берег, и облака. Тогда вот и влюбился в эти края. Крепко влюбился — до самой закатной звездочки.
Он даже порозовел, расхваливая Сергею северные моря. Горячо, словно тот ему в чем-то перечил, доказывал:
— Ты какое место на Черноморье считаешь самым красивым?
— Пожалуй, мыс Пицунду, — признался Топольков.
— Так должен сказать, что на Севере встречаются свои места не похуже. К примеру, Соловецкие острова — знаменитые Соловки, как называли их в тридцатые года. Зелень. Солнце. Воздух — словно кристалл. В других краях такую красоту еще поискать надо!
— Из-за этих красот, наверное, и вернешься сюда после академии? — обронил Сергей.
— Ну, не только, засмеялся, уловив иронию, Сидорчук; — Красоты красотами, но для штурмана, скажу я тебе, здесь работа действительно интересная. Приливы и отливы, а значит, и дополнительные течения, изменчивость глубин — это раз. Частые ветры и штормы, ограниченные и опасные якорные стоянки — два. Зимою — низкие температуры, когда теплые воды Гольфстрима парят и тут же, в воздухе, застывают. В такие дни даже дышать трудно: эту морозную кашу не продохнешь, И видимость, конечно, — нулевая, — загнул Сидорчук на руке третий палец. — А практика мореходной астрономии? Полгода в небе только одно светило: солнце. Ночью же звезды либо закрыты тучами, либо невидимы из-за полярного сияния. К тому же большинство светил с низкими высотами, из-за большой рефракции пользоваться ими сложно. Ну, а сколько других трудностей? Бывает, засветит полярное сияние — и тотчас же все магнитные приборы на корабле начинают играться в «я тебя вижу, а ты меня нет». Рации барахлят, пеленги радиомаяков искажаются… Вот и выходит, что кораблевождение на Севере — дело мудреное, требует от штурмана таланта и смекалки. Не то что на Черном море: вышел из Одессы — и топаешь, как по бульвару, до Севастополя. От Севастополя вдоль бережка — Балаклавочка, Алупочка, Ялточка — карабкаешься к Новороссийску. Добрался до Туапсе, а дальше — веди себе пароход, до самого Батуми, по железнодорожным семафорам: не ошибешься!
— Не любят здесь черноморцев, — заметил Сергей.
— Почему не любят? — пожал плечом Сидорчук. — И там ребята хорошие, братья-моряки. Но у каждого флота — своя гордость. Мы, да еще тихоокеанцы, гордимся моряцкой выучкой. Тут с нами никто сравняться не может: школа не та!
Убежденность Сидорчука вызывала двоякое чувство в Сергее. В глубине души он обижался за Черное море — то море, где он учился, проложил первый самостоятельный курс, взял пеленг первого маяка и измерил высоту первого светила. Помнится, это был Антарес яркая и удобная звезда, словно нарочно созданная для начинающих штурманов. Черное море пока еще было родным: к нему тянулись не только воспоминания, но и юношеская привязанность Тополькова. И в то же время к чувству обиды уже примешивалась невольная гордость: за Северный флот, к морскому братству которого принадлежал с нынешнего дня и он. Эта раздвоенность, которую Сергей ощущал в себе, больше всего сердила его — и потому вызывала мальчишечье желание не соглашаться со старшим лейтенантом, перечить ему во всем, спорить. Сергея удерживала от этого лишь робость нового на «3оревом» человека. А Сидорчук уже рассказывал о толчее течений в горле Белого моря, о ветрах, что прорываются от сибирского побережья Арктики через Карские ворота и Югорский Шар. Как все северяне, он ласково называл этот пролив Ю-шаром.
Стрелка лага безостановочно отсчитывала мили: «Зоревой», гудя турбинами, шел на северо-восток. Берег закатывался за море, как гаснущие рассветные сумерки. Вышедший из рубки Сергей уже не увидел ни силуэтов сопок, ни даже контура горной цепи. Теперь это была лишь даль, сгустившаяся в синюю дымку. Она лежала на краю окоема, как забытая, призрачная волна. А рядом с кораблем, — не обгоняя его и не отставая, — неслось ко воде отраженное солнце. Оно казалось гораздо искристей и ярче, нежели в небе.
Последние очертания сопок наполнили вдруг лейтенанта необъяснимой грустью. Это скрывался не только берег — скрывались материки, Европа и Азия, скрывался земной шар. Там, в этой дымке, оставалась вся беспокойная жизнь планеты. Там оставались ветры пустыни, медвянистые просторы тайги, вскрики перепелов и гул электростанций. Тишина деревенских околиц и небо экватора, вековые снега Памира и запах тропического прибоя. Музыка, шумные перекрестки улиц, улыбки женщин и первый лепет детей — все уходило за горизонт вместе с краем обетованной земли: на севере, куда шел «Зоревой», не ждало ничего. Низкое солнце висело рядом, планета почти вплотную соприкасалась с Космосом — затерявшись в пространстве, корабль стремительно огибал ее и потому казался таким же спутником Земли как и те, что запустила во Вселенную его, Тополькова, Родина. Жизнь воплотилась внезапно лишь в извечном течении времени, которое монотонно и размеренно, словно какой-то космический метроном, отсчитывали турбины эсминца.
Это было неестественно-новым — отрываться от края земли. Видимо, такое нее чувство охватит того космонавта, который первым вырвется к чужим мирозданьям, в черные бездны Космоса. Решился бы он, Сергей Топольков, на подобный подвиг? Один — нет. Вместе с друзьями — наверное. Как все-таки радостно чувствовать рядом товарищей! Перед этим огромным и пустым северным небом, перед обнажившимся солнцем и первозданными морями невольно ощущаешь себя песчинкой. Одиночество в такие минуты жутко: собственное «я» — слишком ничтожно перед бесконечностью мира и времени. Разума не хватает, чтобы познать эту бесконечность, сердца — чтобы объять ее. Не от страха ли и бессилия перед ней человек прошлого уходил в себя, начинал искать в самом себе истины, удобные для его ограниченного «я»? Эти истины, придуманные и уверованные, заставляли затем человека поклоняться звездам и ветру, безмолвию и отблескам океана… Наш разум расширился и окреп, но разве не сохранились в нас приглушенные ощущения дикости? Они обостряются в часы одиночества, возвращая человека к его изначальным ступеням жизни, где поиск в самом себе был самым бесхитростным и не трудным поиском, ибо не требовал ни порыва, ни мужества. Одиночество всегда в чем-то уравнивает человека с его первобытными предками. И как хорошо, что сейчас, даже один на один с этой синей бескрайностью, которой кончается и начинается планета, не чувствуешь себя одиноким: под ногами вибрирует палуба, созданная руками людей, гудят механизмы, а в надстройках, рубках, в отсеках работают сотни друзей, вместе с которыми ты уже не песчинка, вместе с которыми ты и властелин мира, и покоритель Космоса, и преобразователь Земли… С высоты штурманской рубки Сергей невольно окинул взглядом палубу «Зоревого», узкую и летучую: сверкала под солнцем сталь, омытая ветром и волнами, мерно покачивались надстройки и башни, а от раскрытых люков и дымогарных труб тянуло обжитым, почти домашним уютом, пахнущим паром, теплынью матросских кубриков и сытым флотским борщом. Мир корабля был просторным и прочным: он вмещал в себе и частицу земли, и отчий дом, и величие Родины. И потому рядом с растерянностью, овладевшей Сергеем минуту назад, поднялась вдруг озорная, мальчишечья гордость: за себя и за товарищей, за эсминец, который уверенно, даже как-то привычно-буднично шел по самой кромке планеты. «Край морей полуночных», — вспомнил он слова генерала и уже весело решил: «Что ж, давай полуночных!»