Они вернулись. Она держала его под руку, а он шел, пошатываясь, совершенно измученный тем усилием, которое ему пришлось сделать, чтобы дважды пересечь зал. Если бы кто-нибудь попробовал посмеяться над ним или сказать про него что-нибудь обидное, клянусь, я свернул бы этому человеку шею. Я чувствовал себя гораздо ближе к нему, который был так свободен и так пьян, чем ко всем другим, трезвым, сидящим вокруг. Все здесь казались счастливыми, кроме него. А она, она, которая напоила его, чтобы мы могли спокойно целоваться, она поддерживала его так ласково, с таким пониманием, словно он стал жертвой других — тех, кто были трезвы. Когда она вернулась, она сразу увидела, что бутылка пуста, и пошла сказать официанту, который находился по другую сторону от танцевальной площадки, чтобы он принес еще одну. Официант пришел не сразу. Она снова начала дрожать. Она боялась, как бы он не протрезвел. Я сам пошел за официантом. Ноги у меня были совершенно ватные. Я вернулся с бутылкой шампанского. Я чувствовал, что близится конец. Она снова налила ему подряд три бокала шампанского. Он засыпал, а она будила его и заставляла пить еще. Вот-вот это должно было кончиться. Выпив, он ронял голову на стол. «Идем», — сказал я. «Если через десять минут он не проснется, мы уходим», — ответила она. Тогда я сказал ей: «Если он проснется, он полетит у меня отсюда вверх тормашками». Но проснуться он уже просто не мог. Мне кажется, если бы он все же проснулся, я бы набросился на него, правда, набросился, потому что мы уже дошли до предела и больше ничего не могли сделать для него и вообще для кого бы то ни было, кроме нас самих. Когда она наконец убедилась, что он не проснется, она взяла его за плечи и уложила на банкетку с ногами. Потом расстегнула пиджак и достала из внутреннего кармана бумажник. Поднялась и позвала официанта. Официант не появился. Мне пришлось опять идти за ним. «Пусть он проспится, — сказала она официанту, — а когда проснется, вызовите ему такси. Вот адрес, который вы дадите шоферу». Она протянула ему деньги и визитную карточку. Официант отказался от денег и сказал, что мы должны обратиться к метрдотелю, потому что он не имеет права оставлять его здесь спать на всю ночь, когда столько клиентов ждут свободного столика. С официантом мы ничего поделать не могли, не силой же его заставлять. Пришлось ждать, пока он сходит за метрдотелем. «Ресторан переполнен, — сказал метрдотель, — мы не можем держать этот столик всю ночь для него одного». Мне показалось, что она вот-вот расплачется. А я уже чувствовал, что задушу сейчас этого метрдотеля собственными руками, и мои пальцы уже смыкаются на его шее. Она вынула из кошелька пачку денег: «Я оплачиваю этот столик на всю ночь». И вложила деньги в руку метрдотелю. Он согласился. Она бросила последний взгляд на мужа, и мы спустились вниз. Как только мы очутились в машине, я повалил ее на заднее сиденье и овладел ею. Над нашими головами играл оркестр и до нас доносился топот танцующих. Потом я сел за руль, и мы поехали в отель, который она сама мне указала. Мы пробыли там неделю.
Как-то вечером она попросила меня рассказать ей о себе и о том, почему мы уехали с равнины. Я рассказал ей о брильянте. Она сказала, чтобы я сейчас же принес его, и она его купит. Когда я вернулся за вами в гостиницу, я нашел его у себя в кармане.
* * *
Отъезд Жозефа приближался. Иногда по ночам мать приходила к Сюзанне и говорила с ней об этом. Ей даже стало казаться, что, возможно, это и есть выход.
— Я не представляю себе, как ему можно помешать, — говорила мать, — мне кажется, я просто не имею на это права, потому что ничего не могу предложить ему взамен.
Она заговаривала на эту тему только ночью и только с Сюзанной. После долгих часов, проведенных с капралом за своей бухгалтерией, она наконец решалась говорить о Жозефе. Днем она, возможно, еще строила какие-то иллюзии, но среди ночи голова ее прояснялась, и она могла говорить об этом спокойно.
— Он сердится на меня, и, наверно, он прав, — говорила она. — Для вас будет лучше, если я умру. В земельном ведомстве вас пожалеют. Отдадут те пять гектаров. Вы сможете продать их и уехать.
— Уехать куда? — спрашивала Сюзанна.
— В город. Жозеф найдет работу. А ты будешь жить у Кармен, пока не найдешь себе мужа.
Сюзанна не отвечала. Каждый раз мать говорила одно и то же и очень быстро уходила. Сюзанна обращала мало внимания на ее слова. Никогда еще она не казалась ей такой старой и такой сумасшедшей. Измученная переживаниями из-за уже неотвратимого отъезда Жозефа и бесконечными угрызениями совести, мать олицетворяла для нее их беспросветное прошлое. Сюзанну интересовал только Жозеф. То, что с ним произошло. После возвращения на равнину она почти не расставалась с ним. Когда он ездил в Рам на своем «ситроене», он чаще всего брал ее с собой. Однако с тех пор, как он рассказал ей свою историю, а это случилось в первые же дни после их приезда, он очень мало говорил с ней. Но как бы то ни было, он говорил с ней все же больше, чем с матерью, с которой разговаривать, видимо, просто не решался. То, что он говорил, не предполагало никакого ответа. Он просто не мог противиться желанию говорить об этой женщине. Почти всегда речь шла именно о ней. Он говорил, что никогда бы не поверил, что можно быть таким счастливым с женщиной. Что все те, которых он знал до нее, не могут идти в счет. Что он может дни напролет оставаться с ней в постели. Что они подряд три дня занимались любовью, и почти ничего не ели, и вообще забыли обо всем на свете. Правда, он-то все равно помнил о матери. Из-за этого он и вернулся в гостиницу, а не потому, что у него кончились деньги.
Как-то во время поездки в Рам Жозеф признался Сюзанне, что эта женщина должна за ним приехать. Он только попросил ее подождать недели две. Он и сам толком не понимал зачем: «Наверно, мне хотелось в последний раз посмотреть на этот бордель, чтобы уже ни в чем не сомневаться». Теперь она должна была приехать совсем скоро. Конечно, он думал о том, что будет с ними, с Сюзанной и с матерью, когда он уедет с равнины. Он много думал об этом. Что касается матери, то он не представлял себе ее будущего без концессии. Это сильнее ее: «Уверен, что каждую ночь она мысленно строит плотины. Когда высотой в сто метров, когда в два — в зависимости от самочувствия. Но так или иначе, она строит их каждую ночь. С такой идеей трудно расстаться». Он говорил, что никогда не сможет их забыть, ее и мать. Особенно мать, а вернее, то, что она пережила.
«Не могу же я забыть самого себя, а это то же самое».
Он считал, что она недолго проживет, но теперь это не так уж и важно. Когда человеку так хочется умереть, не надо ему мешать. Но пока он будет знать, что мать жива, он не сможет сделать ничего хорошего в жизни, не сможет начать что-то серьезное. Всякий раз, когда он занимался любовью с той женщиной, он думал о матери, вспоминал, что с тех пор как умер их отец, она сама ни разу не занималась любовью, потому что, как дура, считала, что не имеет на это права из-за них. Он рассказал Сюзанне, что мать была целых два года влюблена в одного служащего из «Эдема», она сама ему об этом рассказывала, но из-за них она ни разу не переспала с ним. Потом он рассказал ей о «Эдеме». О том, какими чудовищными были те десять лет, когда мать играла там на пианино. Он лучше помнил это время, потому что был старше, и сама мать иногда рассказывала ему об этом.
Когда матери внезапно предложили место в «Эдеме», ей пришлось как бы заново учиться играть на пианино. Она не играла десять лет, с тех пор как окончила Высшую педагогическую школу. Она рассказывала ему: «Иногда я просто плакала: руки меня совершенно не слушались, мне хотелось закричать, уйти, захлопнуть пианино». Но потихоньку руки стали вспоминать. Тем более что чаще всего она играла одно и то же, а директор «Эдема» разрешал ей репетировать с утра. У нее была навязчивая идея, что ее уволят. Потому она, видно, и брала с собой детей: вряд ли она боялась, как говорила, оставлять их дома одних, просто всеми способами стремилась разжалобить дирекцию. Она приходила незадолго до сеанса, стелила одеяла на креслах рядом с пианино и укладывала там детей. Жозеф хорошо все это помнил. Зрители быстро это заметили, и, пока зал наполнялся, они подходили к пианино посмотреть на детей пианистки. Для них это превращалось в своего рода развлечение, и дирекция не протестовала. Мать говорила Жозефу: «Они подходили посмотреть на вас, потому что вы были очень красивые. Иногда рядом с вами я находила игрушки и конфеты». Она и сейчас так считала. Она считала, что ее детям дарили игрушки, потому что они были очень красивые. Жозеф никогда не пытался разуверить ее. Они засыпали сразу, как только гас свет и начинался киножурнал. Мать играла в течение двух часов. Смотреть фильм он никак не мог: пианино находилось на одном уровне с экраном, гораздо ниже, чем зрительный зал.
За десять лет мать тоже не видела ни одного фильма, хотя в конце концов так наловчилась, что могла играть, не глядя в ноты. Но фильм все равно смотреть не могла. «Иногда мне казалось, что я сплю, играя. Но когда я пыталась посмотреть на экран, это было ужасно, голова шла кругом. Надо мной плясала какая-то черно-белая каша, и меня начинало подташнивать». Один раз, один только раз ей так сильно захотелось посмотреть фильм, что она сказалась больной, и втайне пришла в кино. Но когда она выходила, один из служащих узнал ее, и больше она уже не решалась. Один только раз за десять лет она решилась на такое. В течение десяти лет ей хотелось сходить в кино, и она смогла пойти туда только один раз, тайно. В течение десяти лет это желание не увядало в ней, а сама она старела. А через десять лет стало уже поздно, она уехала на равнину.