несколько лет заявленное в «Вехах» подтвердилось со всей очевидностью.
* * *
Хотя поэты по роду своих занятий более других представителей интеллигенции были склонны романтизировать народ и революцию, далеко не все склонны были разделять безудержный оптимизм Блока и Белого относительно будущего России и тем более своего собственного будущего.
Но ясен взор — и неизвестно, что там —
Какие сны, закаты, города —
На смену этим блеклым позолотам —
Какая ночь настанет навсегда!
(Г. Иванов. «Как древняя ликующая слава…», 1915)
Не свои ли скитания в вечной «ночи эмиграции» предрек Георгий Иванов в этих стихах? Не ночь ли, опустившуюся на Россию его поколения?
Николай Гумилев, привыкший смотреть в глаза опасности за годы своих дальних абиссинских странствий и армейской службы, вообще был не склонен к глобальным пророчествам, но, вероятно, все же обладал даром поэтического ясновидения — что позволило ему на удивление точно предсказать собственную судьбу
Он стоит пред раскаленным горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется
покорным
От миганья красноватых век.
……………………………………
Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
…………………………………….
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
(«Рабочий», 1916)
Николай Гумилев
Стихотворение, написанное во время Первой мировой войны, должно быть, подразумевало немецкого рабочего, но судьба, как известно, распорядилась иначе: пулю для Гумилева отлил его соотечественник. Впрочем, может быть, сам поэт имел в виду именно это. Ведь написанное в тот же период стихотворение «Мужик» (по названию как бы парное к «Рабочему»), в котором автор, с аллюзией на Распутина, воссоздает мрачный и свирепый образ мужицкой темной силы, заканчивается совершенно в духе брюсовских «Гуннов»:
В диком краю и убогом
Много таких мужиков.
Слышен по вашим дорогам
Радостный гул их шагов.
Хотя профетизм отнюдь не был родовым отличием русского акмеизма и мог бы вообще не затронуть поэтов этого направления, историческая драма, переживаемая страной, заставила их пристально всмотреться в свое настоящее и будущее.
В поэзии Ахматовой тема судьбы, предназначения и будущего начинает звучать уже в ранней лирике, но в сугубо личностном, камерном ключе:
Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или это ангел мне указывал
Свет, невидимый для нас…
Эти строки, написанные во Флоренции в 1912 г., конечно, всего лишь красивая «поза» молодой поэтессы, которую судьба всячески балует. Ахматова продолжает ее и в других стихах того периода все в том же стиле «вопросов к Богу» («Дал ты мне молодость трудную. // Столько печали в пути…»). Но скоро поэтическая игра перерастает в серьезный разговор с Богом, разговор, в котором, по выражению Пастернака, «кончается искусство // и дышат почва и судьба». Так поэтесса предсказала свою трагическую судьбу — потерю мужа и разлуку с сыном — в стихотворении с символическим названием «Молитва» (1915):
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессоницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
так молюсь за твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы тучи над темной Россией
Стали облаком в славе лучей.
Об этом стихотворении Анне Андреевне много лет спустя с упреком напомнила Цветаева при едва ли не единственном свидании двух великих поэтесс, заметив, что сказанное поэтом имеет обыкновение сбываться. Молитва, сложенная в Духов день и скорее напоминающая заклинание, сбылась почти буквально. Стараниями большевистских культуртрегеров поэтесса потеряла отца своего ребенка, нового мужа, сына и, наконец, право представительствовать от имени собственного народа.
Правда, тучи над Россией от этого не рассеялись. Спустя два десятилетия Анна Ахматова подводила предварительные итоги своей трагической биографии:
Муж в могиле, сын в тюрьме —
Помолитесь обо мне.
В те предреволюционные годы молодая поэтесса, конечно, еще не предполагала, что всю жизнь ей придется вещать de profundis от имени замученных и невинно убиенных — всех, кто не дожил «до желанного водораздела, до вершины великой весны». Для себя Ахматова выбрала тяжкий путь внутреннего противостояния с тем самым обществом, в котором она сознательно осталась, считая, что иного не дано, и отвергнув путь эмиграции.
Смутное томление, тягостное предчувствие неведомой бури, грозящей смести и уничтожить привычный мир, обрушить жизненные устои, мы ощущаем и в «демонической» теме картин Врубеля, которые оказали колоссальное влияние на А. Блока, и в его «Шестикрылом серафиме» (1904) — прямом развитии профетической традиции, восходящей в равной степени к пушкинскому «Пророку» и библейскому первоисточнику, Книге Исайи. Знаменательно, что один и тот же женский образ служил художнику моделью для Св. Софии и Демона. Врубель, который разрабатывал тему «Демона» более десяти лет, воплотил в этом образе свои видения борьбы Добра и Зла, причем в его эскизах часты взаимопереходы демонического и ангельского начал. «Демон поверженный» знаменует торжество Добра, но в то же время и напоминает о силе затаившегося Зла, которое не ушло из мира и, возможно, готовится к реваншу.
По свидетельству Брюсова, чей портрет Врубель писал в психиатрической лечебнице незадолго перед смертью, предпоследней, итоговой работой художника стала неоконченная картина «Видение Иезекииля», отразившая безысходное страдание пророка в ожидании падения Иерусалима.
Не менее символичные провидческие образы можно встретить и у других художников Серебряного века в довоенный период. Таковы, например, «Пейзаж с кометой» (1911) Г. Нарбута, словно иллюстрирующий пророчества Нострадамуса, или зловещий «Пир королей» П. Филонова (1913), предвосхитивший кровавое пиршество Первой мировой и людоедские оргии революции.
Михаил Врубель
В мистической живописи Н. Рериха весь период между двумя русскими революциями заполнен провиденциальными по звучанию полотнами, выполненными зачастую в апокалиптической тональности: «Заклятие земное» (1907), «Небесный бой» (1912), «Крик змия» (1914), «Град обреченный» (1914), «Знамение» (1915), «Зарево»(1915).
Горький, называвший Рериха «великим интуитивистом», был потрясен зловещей символикой «Града обреченного». Должно быть, гигантский змей, обвившийся вокруг мирно спящего города, произвел на него столь сильное впечатление по контрасту с собственными оптимистическими призывами. Картина была подарена «буревестнику революции» автором.
Всего через три года фантазия Рериха ожила в российской действительности.
Ужасы длящихся и