что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
(«Путем зерна»)
Тема зерна, умирающего и воскресающего в ином обличье, проходит через весь одноименный сборник поэта и далее остается с ним надолго.
Разумеется, в период культурного ренессанса читатели и критики Мережковского (а критиков как из числа левых радикалов, так и из числа правых консерваторов, было немало), равно как и поклонники таланта Ходасевича, даже представить не могли, насколько буквально вскоре осуществятся эти безрадостные пророчества. Слишком многим из них предстояло пройти «путем зерна». Уже в преддверии октябрьского переворота позднее прозрение осенило Вяч. Иванова. В статье «Революция и народное самоопределение» поэт неожиданно обрушился на русскую интеллигенцию, обличая ее слепой революционный пыл в духе авторов «Вех»:
«Не мы ли творили в России другую Россию и учили народ любить нашу и ненавидеть прежнюю с ее преданием и историческою памятью, религией и государственностью? Не мы ли стирали все старые письмена с души народной, чтобы на ее голой, пустой доске начертать свои новые уставы беспочвенного человекобожия?.. Слишком дорогую цену давали мы судьбе за срытие мрачных развалин старого строя, — и вот расплачиваемся за свободу ущербом независимости, за провозглашенные общественные правды — невозможностью осуществить свободу, за самоутверждение в отрыве от целого — разложением единства, за ложное просвещение — одичанием, за безверие — бессилием» (82., с. 389–390).
Тем не менее и Мережковский, и Вяч. Иванов, и Блок, и Брюсов, и многие другие «революционные романтики» нового времени все же не предполагали возможности полного поражения, гибели своих идеалов. Они лишь предвидели суровые испытания, краткий этап господства хаоса на пути к гармоническому к царству добра и справедливости, боготворя мятежный гений Скрябина, который воплощал для них «демонизм», экстатическую природу революционных потрясений и томительное предчувствие торжества грядущей новой жизни. Они восхищались Вагнером, зачитывались Ницше и Карлейлем, жили героикой революционного мифа, осененного апокалиптической аурой. Они были творцами этого мифа, демиургами, не привыкшими разделять мечты и реальность. Жить мифом было легко и радостно — жить внутри обретающего плоть мифа оказалось невыносимо тяжело.
9. Пафос разрушения
Иисус же сказал им: видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено.
(Матфей, 24: 2.)
Среди поэтов и художников Серебряного века была плеяда «бурных гениев», чья безграничная апология социалистической революции в период заката империи явилась прямым вызовом миру традиционной культуры. Русские футуристы в лице братьев Бурлюков, Хлебникова, Крученых, Шершеневича, Каменского, Маяковского и других молодых экстремистов не только предрекали крушение «старого мира», но и требовали решительно отречься от него. В своем скандально знаменитом манифесте «Пощечина общественному вкусу» они призывали сбросить Пушкина, Толстого, Достоевского с парохода современности, отказаться от постылой классики XIX в., пренебречь изысканной поэтикой символизма и акмеизма. В грядущей революции футуристы хотели видеть торжество лишь своих пророчеств.
Отличие движения футуристов от прочих литературных школ и объединений Серебряного века заключается в принципиальном расхождении хронотопического ориентира: если символисты и все прочие течения в предреволюционный период подчеркивали свою преемственность по отношению к наследию прошлого и усматривали в возможных социальных катаклизмах лишь новый этап кумулятивного процесса, то футуристы переносили идеал в будущее и добивались его осуществления путем разрушения настоящего. Деструкция предшествующего культурного опыта становилась в их теории основой любой конструкции, любого созидательного творческого действия. Марксизм привлекал их концептом «отрицания отрицания», который они восприняли как лозунг, даже не пытаясь анализировать возможные последствия тотального отрицания прошлого для страны, ее народа и, наконец, для самих отрицателей.
В действительности, конечно, как показывают многочисленные исследования и свидетельства самих «бурных гениев», все они прошли серьезное увлечение классикой и почти все испытали мощнейшее влияние своих непосредственных предшественников символистов и акмеистов. При этом чем выше был индивидуальный творческий уровень того или иного футуриста, тем более заметно прослеживалась в его творчестве связь с классической традицией. Так, и Хлебников, и Маяковский, и Лившиц в дальнейшем признавались, сколь многим они обязаны Пушкину.
Если задаться вопросом, почему именно футуристы выступили в качестве возмутителей спокойствия и ниспровергателей святынь, то ответ, видимо, будет подсказан все той же марксистской теорией. Футуристы оказались своего рода талантливыми маргиналами, разночинцами в аристократическом мире рафинированной поэзии Серебряного века. По своему происхождению (многие были выходцами из провинции), воспитанию, системному гуманитарному образованию, знанию языков, опыту жизни и учебы за границей они едва ли могли конкурировать с такими титанами российского Возрождения, как Блок, Брюсов, Белый, Анненский, Бальмонт, Вяч. Иванов, Мандельштам, Гумилев. Анна Ахматова не случайно язвительно отметила в своих воспоминаниях о Блоке: «Бенедикт Лившиц жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи» (‹13>, т. 2, с. 186).
Впрочем, футуристы и не слишком стремились к конкуренции, предпочитая конкуренции отрицание, эпатажный вызов, и следуя, согласно определению О. Клинга, фрейдистскому «принципу вытеснения» (‹101>, с. 66). Отсюда и безоглядная (у большинства) устремленность в будущее, волюнтаристски противопоставленное прошлому. Они осознавали себя пророками нового искусства ничуть не в меньшей степени, чем их итальянские собратья — Маринетти, Боччони, Карра и Балла. Одни, как Хлебников, Маяковский, Лившиц, были достаточно талантливы, чтобы претендовать на почетное место в литературе вне связи с какими бы то ни было предшественниками. Другие, как Крученых или Каменский, при всей своей незаурядной эрудиции, довольствовались сомнительными лингвистическими трюками, подкрепляя их заумной теорией (способ существования в литературе, широко практикуемый ныне концептуалистами и постмодернистами постперестроечного розлива). Не случайно в «Пощечине общественному вкусу» этот тезис был сформулирован прямо и недвусмысленно: «У нашей поэзии нет предшественников». Зачастую открещивание от предшественников принимало весьма вульгарный характер, для последних весьма оскорбительный. Так, Маяковский в докладе «Пришедший сам» без тени сомнения раздает характеристики своим старшим современникам: «Бальмонт — парфюмерная фабрика. Блок, Брюсов, Гумилевы, Городецкие слащавы, фальшивы, крикливы».
Литературные критики охотно ругали футуристов, тем самым добавляя им популярности. «Их новые слова родятся при полном отсутствии каких-бы то нибыло идей и мыслей, из одичанья, ужасающего каждого, кто любит литературу, — возмущался В. Львов-Рогачевский в 1913 г. — Это комариное жужжанье, это — блеянье, бурлюканье, только не язык человеческий, не тот прекрасный русский язык, который так любили Гоголь и Тургенев» (‹169>, с. 284).
Поэты старшего поколения, в особенности Брюсов и Гумилев, несмотря на бесцеремонные выпады в их адрес со стороны футуристов, относились к экспериментаторам со сдержанной доброжелательностью, а манерных эгофутуристов и вовсе приветствовали, критикуя лишь отдельные недостатки. Горький заметил, что в этих молодых хулиганах «что-то