Окончив срок, он время от времени вызвался свидетелем на процессы земляков-калмыков, что не мешало вести добропорядочный образ жизни ударника-шахтера, обладателя льгот и автомобиля (в СССР тогда — признак особой зажиточности) и слыть щедрым покровителем многих земляков, прибывавших в Воркуту.
Однажды он зашел в гости к землячке, которой помогал материально (ее муж все еще отбывал срок). Хозяйки не было дома, и Дорджи увидел на столе распечатанный "зонный" конверт. Он, естественно, сунул в него свой нос и к ужасу прочитал: "Скоро кончится срок, встречусь с… — далее следовал перечень фамилий бывших сослуживцев Эббеева, — и рассчитаемся с Дорджи за его штучки".
Он помчался в местное УКГБ и передал этот листок под расписку дежурному офицеру.
А потом расплата за содеянное: против него самого дали показания калмыки, на которых он свидетельствовал, и он был арестован, осужден на смерть и доставлен к нам в зону…
Я вовсе не считаю, что они дали против него ложные показания — этого я просто не знаю. Причем то, что они показали, вполне могло быть в жизни: основным пунктом обвинения стало описание разгрома польского партизанского отряда, и после боя пленные поляки были, по словам свидетелей, расстреляны по приказу командира эскадрона, т. е. Дорджи.
Излишне объяснять, что все мои политические, общественные, человеческие и прочие симпатии и сочувствие — на стороне польских партизан. И я вдобавок вполне допускаю, что он сделал то, в чем его обвиняют. И все-таки он — не зверь в моих глазах, которого необходимо на долгие годы удалить от общества.
Шла жестокая, кровавая схватка народов. Все понятия морали были извращены у людей. Я точно знаю, что польские партизаны, попади к ним в плен калмык, расстреляли бы его с той же естественностью, с какой он сам мог приказать "вывести их в расход".
Но это лирика. А что касается юриспруденции, о которой я писал в его надзорной жалобе, то Дорджи Эббеев просто отрицал, что "такой факт вообще имел место". Он просил суд поверить, что свидетели заранее сговорились его оклеветать в отместку за показания против них и просил приобщить к делу документ, письмо из зоны, переданный им в УКГБ. А вот тут начались странные штуки нашего Кота-Бегемота: это письмо не нашли зарегистрированным в делах Комитета. Правда, Эббеев запомнил фамилию офицера, которому он передал это письмо, но он, по справке из органов, уволился со службы и отыскать его не имелось никакой возможности. Тогда Эббеев попросил разыскать того следователя, которому он помогал в 45-м году, но и того наши доблестные органы ну никак не могли разыскать…
Запомнились пикантные эпизоды. Например, на суде Эббеев в качестве аргумента защиты указал, что спас жизнь одному партизану, и просил вызвать того свидетелем. Судья дал свидетелю отвод: "Вы его спасли не потому, что он был партизаном, а потому, что он родственник вашей жены". — "А что, партизана не надо спасать, если он родственник жены?" — спросил Эббеев, явно не добавляя этой репликой симпатий в глазах судьи.
Наконец, подсудимый напомнил про свои ордена "за труд под землей", на воспитанных детей и внуков ("у всех образование") и даже на… активную работу в родительском комитете школы.
— Хитрый и опасный враг Эббеев, — подвел черту судья. — Сколько лет и как хитро маскировался!
Вскоре после подачи жалобы его куда-то увезли от нас… А через два года я услышал о калмыке от Петра Саранчука, прибывшего к нам со "спеца" — лагеря особого режима. Там обычно держат помилованных смертников.
— Эббеев на спецу". Гебисты его вербовали в стукачи: мол, мы тебя от спеца спасли, так поработай на нас… Он скинул черный бушлат, попросил — дайте мне полосатую робу, положенную по закону. Да его потому и взяли по второму заходу: думали, прошлое подходящее, снова на них поработает. А он ничего, держится честно, — закончил рассказ о "свидетеле ГБ" Саранчук.
"Я — украинская художница Стефания Шабатура"
За окном вагона вывеска на остановке: "Станция Макушино".
Вводят зэчку удивительного обаяния. Одета в гражданское платье — значит, только что из-под следствия.
— За что? — спрашивает солдат. Она называет номер статьи.
— Хату держала?
"Хатой" или "блатхатой" называют блатной притон. Кивнула.
— Замужем?
— Да.
— Муж будет ждать?
— Будет. Он у меня замечательный парень.
Потому ее и запомнил: неожиданно прозвучала высокая лирика в проституированной блатной команде, странным — сам набор слов. Весь этап солдаты относились к ней с подчеркнутым уважением — на них тоже произвело впечатление.
А я смотрю на макушинский перрон, где стоит наш вагон довольно долго, и мечтаю: а вдруг произойдет чудо! Вдруг случайно на перрон почему — либо выйдет сосланная на эту станцию Стефа Шабатура.
Я видел ее один раз в жизни — 24 марта 1976 года. Возвращался в зону из Саранской тюрьмы, со своего первого "внутрилагерного" следствия. Выгрузили меня из "столыпина", а автозак-"раковая шейка" из-за оттепели и сопровождавшей ее жуткой грязи остановился вдалеке от подножки вагона. И я пошел туда один — конвой поленился сопровождать меня до машины. Никуда не денусь, сам дойду.
Посреди пути, на изгибе дороги, стоит толпа зэков, ожидающих погрузки в поезд. Впереди и отдельно от всех — двое: женщина, с исхудалым лицом, светлыми глазами, на вид молодая, но с седой прядью, пересекающей голову; рядом — молодой парень, пламенно восточного типа, черноглазый и черноволосый, будто его нарочно наваксили до блеска маршальских сапог! Худой, череп будто обтянут кожей, и выделяется орлиный нос. Через год с лишним он станет моим близким другом — Размик Маркосян из Национальной объединенной партии Армении. А тогда он знал уже обо мне — из посланий по зонам Паруйра Айрикяна —, а я его — нет. Он наклоняется к женщине, она окликает меня:
— Вы — Хейфец?
Я встал, будто отдыхаю по дороге, меняю руку, державшую фанерный мой чемодан…
— Да.
— Стус на семнадцатой?
— Да.
— Как он после больницы?
— Неплохо. Мы приняли его, как брата.
— Передайте Василю: у меня отобрали все рисунки, все сделанное. Я — украинская художница Стефания Шабатура. Сегодня девятый день моей голодовки протеста. Меня наказали — на шесть месяцев везут в ПКТ…
В этот момент солдаты закричали, краем глаза я заметил, что они бегут ко мне… Кивнул Стефе на прощанье, поднял чемодан, якобы с трудом, — и потащился к автозаку.
Когда появился на зоне, надзиратель Чекмарев, похожий на голодную уличную кошку, начал обыскивать меня с неслыханным сладострастием. Например, разломал пополам календарик-стереоткрытку (на них мы выменивали продукты у "сучни") — не спрятал ли я что-то внутри?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});