Ни единого одуванчика не увидишь, газоны выполоты подчистую. Хорошо бы один, хотя бы один, мусорный и нахально случайный, неотвязный, извечно желтый, как солнце. Жизнерадостное и плебейское, светит всем подряд. Кольца – вот что мы из них плели, и короны, и ожерелья, пятна горького молочка на пальцах. Или я совала ей одуванчик под подбородок: Петушок или курочка? Она нюхала, у нее на носу оставалась пыльца. (Или то была буквица?) Или изошли на семена: я вижу, как она бежит по газону, вот по этому газону, что прямо передо мной, два года, три, машет цветком, точно бенгальским огнем, волшебная палочка белого пламени, и воздух полон парашютиков. Дунь – и узнаешь время. Столько времени сметено летним ветерком. А ромашки скажут, любит или не любит, – так мы тоже делали.
Мы строимся, чтобы пройти заставу, замерли парами, парами, парами: ученицы частной школы пошли погулять и задержались. Задержались на долгие годы, все разрослось – ноги, тела, платья. Будто зачарованные. Хотела бы я верить, что это сказка. Но нас пропускают парами, и мы идем дальше.
Вскоре сворачиваем направо, мимо «Лилий» и дальше к реке. Хорошо бы дойти туда, где широки берега, где мы лежали на солнце, где изогнулись мосты. Если долго-долго спускаться по реке вдоль жилистых извивов, доберешься к морю; только чем там заняться? Собирать ракушки, валяться на маслянистых камнях.
Впрочем, к реке мы не идем, не увидим маленьких куполов в той стороне, белых с голубой и золотой отделкой, до чего целомудренная радость. Мы поворачиваем к зданиям посовременнее, над входом растянут громадный транспарант: СЕГОДНЯ – ЖЕНСКАЯ МОЛИТВОНАДА. Транспарант покрывает прежнее название – в честь какого-то Президента, которого они застрелили. Под красными буквами строчка шрифтом поменьше, черным, в начале и в конце – очертания крылатого глаза: ГОСПОДЬ – ДОСТОЯНИЕ НАЦИИ. Справа и слева от прохода – неизбежные Хранители, две пары, всего четверо, оружие на боку, взгляд прямо. Почти как манекены в ателье, тщательно причесаны, формы выглажены, гипсово жесткие юные лица. Сегодня прыщавых нет. У каждого болтается автомат – они готовы, какое бы опасное или подрывное деяние мы внутри ни совершили.
Молитвонаду проводят в крытом дворе – прямоугольная площадь, стеклянная крыша. Это не общегородская Молитвонада – ту проводили бы на футбольном стадионе; эта лишь районная. Складные деревянные стулья рядами стоят справа, для Жен и дочерей высокопоставленных чиновников или офицеров – разницы, в общем, нет. Галереи наверху с бетонным парапетом – для женщин рангом пониже: Марф, разноцветных полосатых Эконожен. Для них присутствие на Молитвонадах не обязательно, особенно если у них работа или маленькие дети, но галереи все равно заполняются. Надо думать, это развлечение, вроде цирка или театра.
Уже уселись сколько-то Жен в парадной расшитой голубизне. Их глаза щупают нас, пока мы в наших красных платьях парами идем к другой стене, напротив них. Нас разглядывают, оценивают, шепотом обсуждают; мы это чувствуем, точно муравьи бегают по голой коже.
Здесь стульев нет. Наш загон огражден шелковым скрученным алым канатом – прежде такими огораживали зрителей в кинотеатрах. Канат отделяет нас, помечает нас, защищает прочих от заражения нами, очерчивает для нас стойло либо курятник; и мы заходим, строимся в шеренги – это мы прекрасно умеем, – а затем преклоняем колена на бетонном полу.
– Держись сзади, – шепчет сбоку Гленова. – Там проще говорить. – И когда мы встаем на колени, чуть склонив головы, я слышу со всех сторон шелест, будто насекомые в высокой сухой траве, – шепотное облако. Здесь нам проще делиться новостями, мы передаем их каждая своей соседке. Им трудно вычислить кого-нибудь в отдельности или расслышать, что говорится. И они не станут прерывать церемонию – тем более перед телекамерами.
Гленова локтем толкает меня в бок, чтобы я посмотрела, и я поднимаю глаза, медленно и незаметно. Нам хорошо видны ворота во двор, куда неуклонно шагают люди. Видимо, Гленова хотела показать мне Джанин, потому что вот она, в паре с новой женщиной, не прежней; я эту женщину не узнаю. Видимо, Джанин перевели – новый дом, новое назначение. Рановато – может, у нее с молоком не заладилось? Это единственная причина для перевода, если, конечно, не было столкновения из-за ребенка – а они происходят чаще, чем можно подумать. Может, она его родила, а потом не пожелала отдавать. Так и вижу. Тело ее под красным платьем очень худое, почти тощее, и она лишилась беременного сияния. Лицо белое и заострилось, будто из нее высосали все соки.
– У нее не вышло, знаешь, – говорит Гленова мне в висок. – Все ж таки в дезинтегратор пошел.
Она про ребенка Джанин, про ребенка, что прошел через Джанин по пути неизвестно куда. О маленькой Анджеле. Это была ошибка – так рано давать ей имя. Под ложечкой больно. Не больно – пусто. Я не хочу знать, что с ней было не так.
– Господи, – говорю я. Пройти через все это, и в результате – ничего. Хуже, чем ничего.
– Это у нее второй, – говорит Гленова. – Не считая ее собственного, еще раньше. У нее преждевременные роды были на восьмом месяце, знаешь.
Мы смотрим, как Джанин входит в стойло за канатом – под вуалью неприкасаемости, невезения. Она видит меня, наверняка меня видит, но смотрит сквозь. На сей раз не улыбается торжествующе. Поворачивается, опускается на колени, и теперь я вижу только ее спину и костлявые ссутуленные плечи.
– Она думает, это ее вина, – шепчет Гленова. – Двое подряд. За грехи. Говорят, это она с врачом делала, а вовсе не с Командором.
Я не могу сказать, что знаю, – Гленова спросит, откуда бы. По ее данным, она мой единственный источник подобной информации, коей она располагает в поразительном количестве. Как она прознала о Джанин? От Марф? От магазинной спутницы Джанин? Подслушивала под дверью, пока Жены пили чай и вино, плели свои паутины? Станет ли Яснорада так обо мне говорить, если я поступлю, как она хочет? Вмиг согласилась, да ей безразлично, подойдет что угодно на двух ногах и с хорошим сами знаете чем. Они не брезгливы, они чувствуют не так, как мы. А остальные наклоняются к ней из кресел: Дорогая моя, – сплошь похоть и ужас. Как она могла? Где? Когда?
Как, несомненно, поступили с Джанин.
– Какой ужас, – говорю я. Впрочем, это похоже на Джанин – взять всю ответственность на себя, словно изъяны ребенка – целиком ее вина. Но люди сделают все на свете, только бы не признавать, что их жизни бессмысленны. То есть бесполезны. Бессюжетны.
Как-то утром, когда мы одевались, я заметила, что Джанин до сих пор в белой хлопковой ночнушке. Сидит на краю койки, и все.
Я глянула на двойные двери спортзала, где обычно стояла Тетка, – не заметила ли, – но Тетки не было. К тому времени они в нас меньше сомневались, порой оставляли в классе или даже в кафетерии без присмотра на целые минуты. Наверное, Тетка улизнула перекурить или выпить кофе.
Смотри, сказала я Альме, которая спала на соседней койке.
Та посмотрела. Потом мы обе подошли к Джанин. Джанин, одевайся, сказала Альма ее белой спине. А то нам из-за тебя лишние молитвы читать. Но Джанин не шевельнулась.
Мойра тоже подошла. Это было, когда она еще не сбежала во второй раз. Она еще хромала после того, что сделали с ее ногами. Она обошла койку, чтобы посмотреть Джанин в лицо.
Идите сюда, сказала Мойра нам с Альмой. Остальные тоже подтягивались, собралась небольшая толпа. Уходите, сказала им Мойра. Нечего глазеть, а вдруг она войдет?
Я смотрела на Джанин. Ее глаза были открыты, но меня не видели. Округлились, распахнуты, зубы оскалены в застывшей улыбке. Из-под улыбки, из-под оскала, она шептала про себя. Я наклонилась ближе.
Привет, сказала она, но не мне. Меня зовут Джанин. Сегодня утром вас обслуживаю я. Принести вам кофе для начала?
О боже, сказала рядом Мойра.
Не богохульствуй, сказала Альма.
Мойра схватила Джанин за плечи и потрясла. Очухайся, Джанин, рявкнула она. И не говори это слово.
Джанин улыбалась. Тогда всего вам хорошего, сказала она.
Мойра хлопнула ее по лицу, дважды, по одной щеке и по другой. Вернись, сказала она. Сию секунду вернись сюда. Нельзя быть там, ты больше не там. Никакого там уже нет.
Улыбка Джанин померкла. Она прижала руку к щеке. Зачем вы меня ударили? спросила она. Было невкусно? Я могу другой принести. Не обязательно меня бить.
Ты что, не соображаешь, что они сделают? спросила Мойра. Голосом тихим, но жестким и напряженным. Посмотри на меня. Меня зовут Мойра, и мы в Красном Центре. Посмотри на меня.
Взгляд Джанин начал фокусироваться. Мойра? сказала она. Я не знаю никакой Мойры.
Тебя не пошлют в Лазарет, даже не думай, сказала Мойра. Они пальцем не шевельнут, чтоб тебя вылечить. Они даже в Колонии тебя не отправят. Зайдешь слишком далеко – всё, отведут в Химлабораторию и пристрелят. А потом сожгут вместе с мусором, как Неженщину. И думать забудь.