Он, еретик Богдан-Зиновий Хмельницкий, по мнению канцлера и шляхтичей, был причиной всех бед. И канцлер не побоялся сказать вслух:
— Этот треклятый схизматик перевернул вверх дном нашу Речь Посполитую.
Архиепископ Гнезненский согласно склонил голову.
— Ах, пане, — укоризненно воскликнул маршалок Тикоцинский, — клянусь, вы преувеличиваете значение этого изувера!
Архиепископ Гнезненский смерил кичливого маршалка пронзительным взглядом и поучающе сказал:
— Святую правду сказал пан канцлер! Гордость здесь ни к чему.
Высокие советники приговорили, и король Ян-Казимир повелел: до начала кампании против Хмельницкого и московитов собственную чернь у себя за спиной усмирить, принять к этому все меры.
Вот так верховинские ветра долетели до Варшавы, ударились о каменные стены королевского дворца, встревожили короля и его советников.
20
…Весна! Весна!
Кто сдержит твой полет? Кто прикажет тебе: «Остановись!»? Не твои ли крылья уже вырезали на синем окоеме золотистый узор ясноликих рассветов? Не ты ли своею мощною грудью раздвинула густую завесу туч и согрела теплом своего дыхания зеленовато-серебристый молодой месяц? А звезды, так улыбчиво мерцающие в вышине, — не ты ли их взлелеяла? Иначе отчего так ясны они и так влекут июльскими ночами?
Снег. Снег. Белый бесконечный простор. Степь от края и до края. Порой вдоль утоптанных дорог жмутся стеной к стене хатки, голубеет или белеет купол дряхлой церковки. Стоят посреди густых парков мрачные панские палацы. Темно в окнах. Воронье свило гнезда под сводами потолка, в еще так недавно пышных залах. Где паны Конецпольские, Калиновские, Вишневецкие, Потоцкие? Ведь как раз об эту пору, после шумных пиршеств в Варшаве и Кракове, возвращались они в свои замки, и тут звенели драгоценные венецианские стекла широких окон от хохота, шуток и лихой мазурки.
А когда уже вино в горло не идет, когда на жареного каплуна и глянуть противно, когда все наскучило и уже невесело набивать глотку пойманному для забавы хлопу брюссельским кружевом, сорванным с плеч опьяневших паненок, и орать на того хлопа: «Ешь, быдло! Жуй, схизмат!..» — когда и это не веселит, — приказав живее запрягать лошадей, с обнаженными саблями врываться в ближнее село или местечко и устраивать там валтасаров пир… Для того чтобы вызвать улыбку на каменных устах вечно хмурого пана коронного гетмана Потоцкого, можно разыскать в селе красавицу девушку, нагую поставить на столе, велеть ей держать в руке свечку, и тогда стражник коронный, пан Сигизмунд Понятовский из города Бара, славный на всю Речь Посполитую стрелок и плясун, с одного выстрела погасит свечу, точно ножом срежет мерцающий огонек. А не развеселит и это пана коронного гетмана — можно, связав вместе, привязать православного попа и дьячка к конскому хвосту, загнать в спину коня гвоздь и пустить в степь… А потом, для всеобщего удовольствия, согнать босоногих селян перед палацем, зажечь факелы и приказать им петь веснянки. Пускай быдло встречает весну как полагается! Что и говорить, схизматики пели недурно. Недаром еще Сигизмунд III велел из этой сволочи набрать певческую капеллу для Вавеля.
Но еще был и такой знаменитый способ сажать на кол, который когда-то француз Гильом Лавассер де Боплан, инженер, строивший крепости в Речи Посполитой, назвал Тамерлановой выдумкой, имея в виду польстить этим князю Иеремии Вишневецкому: князь этот способ собственноручно изобрел и применил для покарания еретиков.
Помнят вельможные паны и пани, как князь Иеремия, справляя годовщину своей свадьбы с княгиней Гризельдой, повел высоких шляхетных гостей в парк, где на заснеженном газоне корчился в смертельных муках на колу беглец хлоп, пойманный и казненный княжескими гайдуками за то, что осмелился руку поднять на князя, дерзко вообразив, будто пан князь возымел какие-то блудные намерения в отношении его жены… Хлоп корчился на колу, который снизу пронзил насквозь все его тело и уперся острием в подбородок. Четверо княжеских гайдуков с факелами стояли возле хлопа. Пани Гризельда пожелала, чтобы бедному хлопу дали вина. И когда сам князь, выполняя волю супруги, поднес ему вина, хлоп плюнул в лицо князю кровавою слюной, и взбешенный князь приказал четвертовать схизматика.
Уплывали куда-то за окоем зимние долгие ночи. Шла весна. И как приятно было панам-шляхтичам, сидя в глубоких креслах, отдыхать после шумных празднеств зимы, захмурясь, слушать доклады управителей и арендаторов — сколько злотых собрано за зиму всяческими податями. И где еще эта подать была так обильна, как на коронной Подолии! Может быть, оттого на эти жирные, дышащие теплом земли и приходила рано весна…
Но нет князя Иеремии Вишневецкого. Как видно, помер от тоски по утраченным из-за проклятого Хмеля владениям. Погиб от казацкой сабли славный рыцарь стражник Лащ.
Боится даже нос свой показать в Баре его владетель пан Калиновский.
Изнывает от безденежья пан Конецпольский-младший. В его маетках хозяйничает казацкий полковник Осип Глух. Сорок семь мельниц, которые принадлежали на землях Подолии и Волыни папу Потоцкому, рассекают воздух своими крыльями или вспенивают воду колесами не для его достатка.
Отошел в лучший мир коронный канцлер князь Оссолинский, который хвалился своим умением усмирять хлопов на Украине, покупать их старшину, сперва заставить их перегрызться между собой, а потом настоять на своем.
В бозе почил от меланхолии, сиречь кручины, хотя и схизмат, но верный слуга Речи Посполитой киевский воевода Адам Кисель. Сколько раз он выручал в самую трудную пору! Ему не раз удавалось морочить посполитых, и порою хлопская чернь сенатору верила. «Что ни говори, — кричали они, — сенатор Кисель нашей, православной веры!» Везло покойному сенатору до той поры, пока Хмельницкий не объявился. И вот о Хмельницком: многие брались осчастливить шляхту и всю Речь Посполитую — лишить его жизни. В постель к нему положили отцы иезуиты красавицу шляхтянку. Казалось, что может быть вернее? Но оказывалось — нет ничего верного. Может, и вправду колдун этот проклятый гетман своевольной черни?..
Год за годом — все это шестилетие непрестанных тревог, забот и смертельного страха надеялись на весну. Весной, может, татары и турки зашевелятся. Может, наконец выступят походом на Московское царство, заставят и Хмеля воевать Москву и тем навеки оторвут его от грозного замысла — поддаться царю Московскому.
Зимой платили туркам великую дань золотом. Давали визирю султанскому, министрам, дивану; опускали, как в бездонную бочку, талеры в сокровищницу крымского хана. Просили императора Фердинанда III подговорить Москву идти войной на турок… Чего только не делали папы сенаторы, канцлер, король, генералы Речи Посполитой…
Все менялось. Ничто не оставалось на своем месте в сем мире. Все текло, как истраченные деньги из оскуделой коронной казны, и взлелеянные надежды оказывались тщетными. Тщетны были надежды и на эту весну 1654 года, которая шла уже с далекого юга и наполнила своим крылатым полетом широкие просторы подольских степей, заиграла ясными зорями и неприметно для глаза коснулась теплыми устами своими заснеженных лугов и долин.
Полковник винницкий Иван Богун, каждое утро на крыльце обтиравшийся по пояс снегом, взял его из миски, которую держал перед ним джура Лукаш, и даже вздрогнул от неожиданности. Снег лежал на ладони шелково-мягкий, податливый и как бы погрустневший, тогда как еще вчера он топорщился каждою снежинкой, колол кожу ладони, точно сопротивлялся. Богун подержал недолго перед собой на ладони снег, потом сжал его в комок и с силой отшвырнул далеко, за высокий тын, отгораживавший полковничий дом от Буга.
— Весна, Лукаш! — весело проговорил Богун. — Весна идет!
Натираясь снегом, поблескивая ровными белыми зубами из-под черных усов, Богун шутил:
— Что ты за джура, ежели первый полковника своего не оповестил, что весна не за горами?
Лукаш переступил с ноги на ногу. Сказал смело:
— На то у вас пернач полковничий, потому обо всем лучше нас, казаков простых, знать должны…
— Мудро, мудро… — засмеялся Богун.
Как раз только сел завтракать, только успел поддеть на вилку кусок мяса — в горницу без стука ввалился запыхавшийся полковой писарь Андрий Берло.
— Челом тебе, паи полковник…
— Челом, челом, — ответил Богун. — Что так рано?
— Недобрые вести, — сказал Берло, опускаясь на лавку напротив полковника.
Лукаш поставил перед ним чистую тарелку, придвинул оловянный стаканчик. Богун приказал джуре:
— Убери.
Лукаш взял стаканчик и графин и отнес в посудный шкаф. Попугай в клетке на стене над шкафом захохотал и прокартавил:
— Дурак! Дурак! Мосьпане! Мосьпане!
Лукаш только кулаком украдкой погрозил. Если бы полковник увидел, рассердился бы. Стал за спиной у полковника.