– Поняли, поняли тебя, Михейко! Молодец. Слова твои мы все запомним… Ага! – Иван вдруг осекся. – А ведь ты дельную мысль высказал, главное – своевременную. Мы ведь как хотели идти? – Атаман наклонился и прочертил прутиком. – Здесь. Переночевали б на пустоши, переволокли струги с припасами вот к этому круглому озеру, переправились, там опять – вот он – волок. Но только уже не пустошь, а густые заросли. Там, как Михей сказал, «коровы». А раз коровы, значит – и драконы. Вдруг да внезапно выскочат, ухватят кого? Кругом заросли густые, выстрелить можем и не успеть.
– И тогда что же? – заинтересованно переспросил отец Амвросий. – Вижу, вижу, ты, атамане, иное что-то хочешь нам предложить?
Еремеев, шрам потрогав, кивнул:
– И предложу! Спасибо Михею…
Ослоп снова потупился – аж уши красными стали, до чего ж было приятно!
– Так вот, напрямик, как я только что показал – всего около двух десяток верст выходит, – деловито продолжал атаман. – А вот так… – он очертил прутом круг, – и все три десятка! По речке не вверх идем, к круглому озеру, а вниз, к морю, сплавляемся. А оттуда нам надобно будет к другому озеру – длинному – струги перетащить, пока не ведаю, какою дорогою, то на месте глянем. Вот там, у моря, как раз пустошь везде, ветра холодные дуют, а в холодных местах мы ведь никаких драконов не видели.
Силантий Андреев осклабился, мысль умную поторопился высказать:
– Видать, не любят холода-то драконы!
– Зато людоеды любят! – мрачно хмыкнул священник.
Олисей Мокеев дернулся, положив руку на эфес сабли, и со злой мечтательностью прищурил глаза:
– Вы мне только покажьте людоедов этих… ага.
– Увидим – убьем, – со всей серьезностью пообещал атаман. – Нечего тут всякой сволочи ползать. Что ж, все – за? Путь, предупреждаю, нелегкий – силенок много потребует.
Переглянувшись, казаки дружно кивнули:
– Согласны с тобой, атамане.
Еремеев вдруг почесал затылок:
– Ох, едва ж не забыл, братцы. Ганса Штраубе люди обломок на протоке нашли. Да видали, верно, уже – весла обломок. Я так полагаю, может, это народ Харючи – ненэй-ненэць – сюда на промысел хаживали. Помните того бедолагу-то?
– И весло, атаман, видели, и бедолагу помним – в лодке который был. Может, весло-то его?
– Может. Но вдруг чужое. Колдунов этих таинственных.
– У вогулича нашего надо спросить, – блеснул глазами Михейко.
– У остяка, Ослопе, – тут же поправил отец Амвросий. – А мысль недурна, да, спросим. Где наш язычник-то?
– Хм… – Иван задумался, но тут же вспомнил: – Я ж послал его к… ну да… Вернется – спросим.
…Повстречав на пути Настену, Маюни свернул в лес, именно туда, как пояснила девушка, ушла Устинья. Ягод поесть.
Юный остяк кивнул – знал же: под лучами злого солнца созрели уже на болотах черника с морошкою, некоторые казаки от атамана тайком уже ставили бражицу, пили, раздери их дракон! Вон оно, болотце-то, прямо не пойдешь – трясина. Куда дева могла свернуть? Могла ельником пройти, а могла рощицей – осины, березы… Эвон, вымахали-то.
Всмотревшись вперед, отрок едва не споткнулся от ужаса:
– О, Мир-суснэ-хум! Это что ж там такое-то?
Не старой осине, на суку, болталось что-то белесое…
Рубаха! А в ней…
Не думая больше, Маюни рванул с плеча лук, дернул стрелу – пустил, перешибив сделанную из кушака петельку.
Девичье тело в грязной, с оборванным подолом рубахе тяжело шлепнулось в грязь, парнишка бросился к осине со всех ног, подбежал, упав на колени, похлопал девчонку ладонями по щекам… Та дернулась, приоткрыла глаза, вздохнула…
Маюни обрадованно перевел дух:
– Слава тебе, о, Калташ-эква! Живая! Ну, вставай, хватит в грязи валяться, да-а.
– Ты… – Бледные губы Устиньи дернулись, в глазах встала тоска… и ненависть! – Ты – зачем?! Кто звал тебя, а? Кто?!
Встрепенувшаяся девчонка схватила опешившего отрока за тонкую шею, затрясла с недюжинной силою, словно б задушить хотела. Да, верно, и задушила бы!
– Эй, эй, пусти, да-а! Больно ведь.
– Больно ему… – Зашипев змеей, Устинья все же отпустила парня. И тут же поникла головой, всхлипнула, исподтишка бросив взгляд на перебитую стрелою петлю. – Из-за тебя теперь… снова.
– Извиняй, если помешал, да-а, – пожал плечами мальчишка. – Мимо проходил, вот. Спросить хотел. Просто спросить. А ты сразу душить начала! Однако!
Маюни почесал шею и поежился.
– Ну прости! – фыркнула дева. – Просто не надо было…
– Я понимаю. – Отрок мотнул светло-русой челкой и поклонился. – Ты, Устинья-нэ, собралась в небесные кущи, я видел, да-а. Прости, что тебе помешал. Прости, как-то так само собой вышло. Прости.
– Да ладно тебе кланяться-то, – натянув на колени рубаху, раздраженно бросила девушка. – Тоже, нашел боярышню… или царицу.
– Ты как царица, да! – вырвалось у парнишки. – Даже красивее, да-а! Очень, очень красивая ты, Устинья-нэ.
– Красивая, ишь ты. Только краса-то моя теперь никуда…
– Ах, не говори так, Устинья-нэ!
– Как-как ты меня называешь?
– Устинья-нэ. Нэ – по-нашему значит «девушка», «дева», – усевшись на корточки, охотно пояснил Маюни.
Большие, чуть вытянутые к вискам глаза отрока сверкали, точно два изумруда.
– Что пялишься? – Устинья недовольно отодвинулась в сторону, в самую болотную грязь.
Подросток не выдержал, хмыкнул.
Девушка тут же ожгла его взглядом:
– Смеешься?
– Да я… ты грязная очень… смешная… и красивая, да-а.
– Да что ты на меня уставился-то?! – Со слезами на глазах Устинья вскочила на ноги. – Иди отсюда давай. Ишь ты – смешная я, грязная… Еще забыл сказать: дура!
– А вот это я и хотел спросить, да-а. За тем и шел.
– Что-о? – Девчонка удивленно, уже без всякой досады и злобствований, округлила глаза: это ж надо же! За тем и шел. Узнать, дура или нет, – так, что ли?
– Угу, – охотно кивнул остяк.
Устинья окончательно опешила:
– И-и-и… зачем ты это хотел знать?
– Атаман поручил одно важное дело, – пояснил Маюни. – Вот я и не знал, справишься ты или нет. Если глупая, то…
– Я – глупая?!
Несостоявшаяся висельница взвилась, словно рассерженная рысь! Взметнулись копной обрезанные до плеч волосы, очи та-акой синевою сверкнули! Куда там атаману. Даже Маюни – в общем-то, не трус – и тот испуганно подался назад, едва не свалившись в трясину.
– Я – дура?! Ах ты ж, мелочь пузатая, сидит тут, рассуждает… Я… я тебя сейчас ударю, хочешь?
– За что же? – Отрок проворно отскочил за елку. – Я ведь просто спросил, да-а.
– Спросил он… – Несколько успокоившись, Устинья покусала губы.
Ах, как же она сейчас была прелестна! Юная, стройненькая, растрепанная, раскрасневшаяся от гнева, с синими пылающими глазами и упругой, вздымавшейся под тонкой рубашкою грудью.
Отрок аж по́том изошел. Весь.
– А ну, не молчи, отвечай! – Изловчившись, девчонка схватила Маюни за руку – тоненькую, смуглую… казалось: сожми покрепче – и переломится. Да и сам паренек был, в общем-то, хрупкий – как любой из его народа ас-ях и любой из братьев манси.
Устинья устыдилась:
– Извиняй, если больно… Но все равно: говори! Что за дело? Что сверкаешь глазищами? И впрямь думаешь, что дура? Ан нет! Я, если хочешь знать, даже псалтырь читать могу, если буквицы крупные.
Отрок хлопнул ресницами:
– В самом деле буквицы знаешь, да-а?
– Сказала же – знаю! Аз, буки, веди, глагол…
– У-у-у-у! – уважительно прищурился Маюни. – Теперь вижу – не дура. Атаман сказал: тебя моей речи учить, да-а. А я вот подумал: и речь народа ненэй-ненэць ты понимать будешь, как я, хоть немного. Научу. Раз ты умная – да-а.
…Поговорив с десятниками и наметив план дальнейшего похода, Иван уселся здесь же, на бережку, у дальнего струга, и, забывшись, начал рисовать прутиком на озерном песке. Точно так же, как только что чертил схемы – толковые, четкие, красивые. Он с детства любил что-нибудь чертить, рисовать: сторожевые башни, воинов с пушками и пищалями, всякие смешные рожицы, коров, птиц. Углем рисовал на дощечке да на старой печи, а лет в семь нарисовал на воротах пьяного сторожа Хвастушу. Да так похоже, что всякий Хвастушу узнавал, смеялся… Нет, не то чтобы Еремеев захотел бы вдруг иконы рисовать, хотя, наверное, и вышло бы – и очень даже неплохо, но… Вот до сих пор, едва только входил Иван в церковь, первым делом смотрел на иконы и не столько молитвы да жития святых вспоминал, сколько любовался: как краски смешались, легли, как лица ангельские выписаны, фигуры. Из-за этого Еремеев никогда не любил оклады – считал, что истинную красоту они под собой прячут! Из-за этого в юности даже с дьячком чуть было не подрался, а позже, уже будучи ратником известным, как-то на Москве увидел в доме одного богатого купца картину, написанную каким-то фрязином: горы, лес, море! И так все там было выписано – и травинки, и цветы, и облака – прямо как живое! Затосковал тогда Иван, в кабак пошел да напился – все думалось: а вот бы и мне так? А смог бы? Чтоб краски так вот на холстину легли, а потом, словно бы по какому-то непонятному волшебству, – ожили, заиграли! Как на картине у того фрязина – чувствовалось, как дул по полотну ветер, как нарисованные деревья дрожали. Что же, этот фрязин – колдун? Да нет, не колдун, «поэнтер» – «художник» – вот такое слово новое было.